– Толку экономить, все равно достанется псам, – воскликнул Каннамеле и махнул рукой, чтобы принесли американское виски.
– Не рви мне сердце, виноградная жаба, – крикнул ирландец.
То в дверь, то из двери таскался Каннамеле по тянувшимся вдоль улицы виски-барам, погребкам, пивным и трактирам; мастер брел за ним, пошатываясь и слушая доносившуюся из каждой двери мерную дробь барабанов, звон банджо, крики, дребезг пианино, вопли скрипок, хриплое нытье труб и других духовых; несколько раз провизжали сумасшедшие пилы струнного квартета. По улицам носились мальчишки, высматривая на земле отвалившиеся подметки и устраивая из-за них драки; белые и черные уличные музыканты сочиняли на ходу куплеты о том, как обидят их прохожие, если забудут бросить вертлявую монетку.
Эй, кривая нога,
Да косой башмак,
Не жалей медяка,
Безголовый дурак.
Из каждой пивной на них выплескивались целые ушаты звуков. Скрежетали по полу стулья, орущая музыка и разговоры переплетались с громогласным хохотом, не прекращалось мельтешение в глубине залов, где в длинный коридор выходили двери комнатушек, и девушки, чья плоть пока еще была свежа, уводили в них посетителей – чирканье спичек, хлопанье карт, звяканье бутылок о стаканы, грохот стульев, глухой топот неторопливых танцоров, медяки, замусоленные бумажки, мусор. Игроки в кости, пьяницы и любители петушиных боев с налипшими на подошвах окровавленными перьями заполняли каждый трактир, и с каждым новым посетителем в дверь врывался уличный гам. Часто случались faito [15] с хрюканьем и хрипом, руганью, чавканьем липких тел, криками, затем тенор начинал выводить «O dolce baci…» [16].
За поясом брюк мастер теперь носил пистолет. Сильвано, раздобыв себе нож с ручкой из оленьего рога и тремя лезвиями, хватался за него всякий раз, когда приближалась подозрительная компания. Этот нож он украл у развалившегося на стуле пьянчужки, и тогда же, обращаясь к подбиравшей объедки одноглазой собаке, произнес свою первую американскую фразу:
– Вали отседова, прибью.
Мастеру не нравилась музыка чернокожих: странная и запутанная, а мелодия, если она была вообще, будто специально спрятана в туго замотанный клубок ритмов. Он с презрением разглядывал их инструменты: рожок, сломанное пианино, скрипку – проволочные кольца струн свисали с деки, как виноградная лоза по утрам, – банджо. Одного игрока он видел в доке: черный, как лошадиное копыто, с повязкой на глазу и решетчатым шрамом от виска до челюсти, отчего половина его лица казалась твердой и бесстрастной. Его звали Полло – как? Цыпленок? – подумал мастер, но, похоже, полное имя этого создания было Аполлон – чья-то сардоническая шутка – он лупил по – как это называется? – такая гофрированная штука, что-то знакомое, в яркой деревянной раме; она резко скрежетала, словно пальма с цикадами, – и он пел «как же так вышло, нет, нет, нет». Мастеру понадобилось не меньше четверти часа, чтобы вспомнить – стиральная доска, штука, о которую женщины трут белье – и только потом он разглядел на пальце у музыканта металлический наперсток. Несколько минут спустя Полло отложил в сторону ребристую доску, достал из заднего кармана пару ложек и забренчал ими, как кастаньетами. Другой человек, Рыба, принялся скрести ножом по гитарным струнам, издавая вихляющий визг. Что за разлад! Что за кухонный концерт! И слова – мастер не понимал, но догадывался о смысле по развязному тону певца и по низкому, сладострастному смеху. Крутя гитару с расцарапанным днищем, Рыба пел:
На моем столе – миска крови,
Капает кровь на стол
Кто-то зарезал мою корову,
Знаешь, а это не так уж плохо
Вовсе не плохо –
Мне некого больше доить.
Довольно скоро мастер, смутившись, обнаружил, что Каннамеле с ликующим видом усаживает напротив него черную женщину с блудливым взглядом бегающих глаз, и тут же, тычась мокрыми губами мастеру в ухо, говорит, что она приносит удачу.
– Если мужчина воздерживается, он рискует подхватить туберкулез или еще чего похуже. Тело ослабевает. Вперед, нарой угля. – (После этого приключения мастер заработал сифилис, но так никогда об этом и не узнал.)
В сицилийской деревне, у больше не парализованной женщины вдруг зверски зачесался глаз.
Через пару недель мастер научился распознавать в докерах музыкантов из трактиров. Он ни разу не слышал аккордеона до тех пор, пока на холме за городом не расположился цыганский табор – с лудильными инструментами, лошадьми и гадалками; двое мужчин там играли на аккордеонах. Цыгане стояли неделю, потом еще одну, месяц, чинили для всей округи горшки и кастрюли. Иногда по ночам прохожие слушали их музыку, медленную и плаксивую, смотрели на мельканье танцующих фигур в расшитых блестками нарядах. Как-то вечером мастер с Каннамеле решили прогуляться до табора – взглянуть, что там происходит. Музыка была неистовой и одновременно тягучей, а танец пятерых мужчин напоминал палочный бой. Мастера интересовали аккордеоны, но он не смог объяснить цыганам, что хочет рассмотреть поближе. Понять их язык было невозможно, и они отворачивались, как только деньги переходили из рук в руки. Настоящие изгои, думал мастер, люди, у которых нет дома, потерялись в этом диком мире. В один прекрасный день они исчезли, оставив после себя вытоптанную землю.
– Лунные люди, – сказал Каннамеле, моргнув изуродованным глазом. Поначалу мастер опасался приносить свой аккордеон в потный опасный гвалт, где пьяницы устраивали драки, пускали друг другу кровь и переворачивали столы. Он играл только в комнате, которую делил с Сильвано и сорокалетним полуглухим Нове – тот не раз приходил, истекая кровью, после ночной поножовщины, а по ночам просыпался и сипло орал:
– Эй, слушайте! Кто-то стучит! – Но стучало только у Нове в голове, и несколько минут спустя бедняга в мятых, заляпанных грязью обносках уже крепко спал.
По сравнению с ноющим и бьющим по ушам кабацким скрежетом, собственная музыка представлялась мастеру спокойной и очень красивой. Аккордеону не к лицу вульгарность, хотя его болезненный голос, возможно, и вписался бы в стиль – впрочем, это немыслимо: так ослаблять и выгибать ноты. Аккордеону пришлось бы удовлетвориться фоном, не вести мелодию, а лишь аккомпанировать.
И все же, набравшись храбрости, мастер принес в трактир инструмент. Там, как всегда, было шумно. Он сел в одиночестве – буфетчик вечно жаловался на его «итальянский парфюм», то есть на чесночный запах – и через некоторое время, когда пианист ушел на смену, заиграл. Сперва никто не обращал внимания, но потом, когда мастер запел громким и непривычным для всех голосом, шум вдруг утих, и головы повернулись к нему. Он спел старую песню виноградарей – с выкриками и притопываниями. Однако после двух или трех мелодий трактир зашумел вновь – вопли, смех, разговоры и восклицания заглушили его музыку. Лишь сицилийцы пододвинулись поближе – они изголодались по забытым песням, что вызывали сейчас в памяти аромат тимьяна и звяканье козлиных колокольчиков, они просили сыграть знакомые мелодии, их лица кривила печаль.
Тем же вечером, проложив себе путь сквозь толпу и скаля в улыбке зубы, сжимавшие белую сигару, к ним подошел Полло. Вблизи его кожа оказалась багряно-черной, словно мебель красного дерева. Он указал на аккордеон и что-то произнес.
– Он спрашивает, как это называется, – пояснил Каннамеле и ответил громко, словно разговаривал с глухим. – Аккордеон. Аккордеон.
Чернокожий добавил что-то еще, потянулся за аккордеоном, оглядел его со всех сторон, взял в руки, прикинул вес, прижал к груди так же, как, он видел, это делал мастер, и осторожно растянул меха. Ахх. Охх. Ахх. Охх. Затем что-то сказал. Каннамеле засмеялся.
– Говорит, стонет, как женщина. – Полло нагнулся над инструментом, нажал несколько клавиш, отпустил, прислушался к тону, и через пару минут стал пристукивать ногами – аккордеон звучал непривычно, получалось нечто среднее между гортанными криками и аханьем, небольшая импровизированная песня. Каннамеле повизгивал от удовольствия.
– Он мужчина, его песня – это мужчина, он поет для женщины, аккордеон и есть женщина!
Чернокожий затянул опять, аккордеон застонал, а мастер покраснел.
Как тебе – Ахх
Моя птичка – Охх
Порезвее, детка – Ахх
Ахх – негодник – Охх.
Яростно ухмыляясь, он вернул аккордеон хозяину.
На следующий день мастер снова увидел чернокожего – Полло в изящной позе сидел на кнехте и курил длинную белую сигару, на ногах у него были туфли из Сент-Луиса – башмаки без каблуков с зеркальными пластинками на носках, – лицо сонное, но не совсем: заметив мастера, Полло поймал его взгляд и повел руками, как бы что-то сжимая – то ли играл на аккордеоне, то ли тискал груди какой-то толстухи.