— Не молчи, — дышит он. — Я чую, что ты тут.
— Ты чего?
— Топор дай.
— Какой топор?
— Тушу разрубить.
— Сейчас полдвенадцатого ночи, где я тебе его искать буду? Завтра утром сама принесу.
— Да он у тебя в ботиночнице, на нижней полочке. Ты чего, открыть боишься… мне?
Я тут же верчу замок и впускаю его.
— Чего бояться-то? А какую тушу?
— Разберемся, — он с бутылкой водки и — мимо меня — уверенно шагает по мраку петлистого коридора к кухне. — Идем пить.
— Зачем? Четверг же, будень.
— А может, вранье, — издалека голос его, невидимого. — Может, и нет никаких четвергов, вторников…
— Может быть, конечно, и нет, — плетусь я, успокоенная, следом. Слышу, как он позвякивает стаканами, клацнул дверцей холодильника: не работает только он, там я рукописи храню. Вдруг, боюсь, пожар?
Вывалились они, бумаги, на пол. Он сгребает их небрежно. Матюгаясь под нос. Все без света это. Я свечку зажгла.
— Тебе лампочку, что ль, подарить? — говорит.
— Ты еще прошлый год обещал. Я отказывалась, помнишь? Ну их, нагорает только зря электричество. Если б хотела, в лифте б давно отвернула. Чем платить-то за энергию им?
— Им?
Стол у меня круглый. Три круглых тут стола. Которые раньше в каждой семье имелись. Ну, у нас-то в коммуналке, понятное дело, в каждой комнате. Кухня громадная, даже, в общем-то, краев не видно, стен, тем более в мерцаньи лядащей свечечки.
— Я к тебе вот поэтому, собственно, и пришел. Из-за них.
— Из-за мужиков из-за этих, алкашей?
— Каких алкашей? Нет, ты сейчас сама сказала «им»!
— Про что?
— Когда насчет платить. Чем им платить, сказала ты. Им! Это очень важно.
— Тебе хорошо, ты бизнесменишь. Коммерсант, а я коммунистка. Корень один, а какая, скажем так, дьявольская разница.
— Коммунизм твой — это прикрытие истинной твоей сути.
— Сволочь! — схватила я его за рубашку, но тут же выпустила и устало села на табурет. — Я искренне верую.
Он бултыхнул в стаканы.
— Должен тебе сказать честно. Открою карты. Я давно за тобой слежу. С детства. Но понял только вчера в девятнадцать сорок, когда ты ко мне явилась за предвыборной подписью в поддержку коммунистической партии. Я раскусил тебя!
Глаза его шало горели и пепелили меня в упор.
— Что надо? — тупо произнесла я.
— Ты — инопланетянка! — он маханул стакан, резко выдохнул, сморщился и пригнул мою голову, занюхивая макушкой. Оттолкнул в плечо и с радостным любопытством уставился в лицо.
— Ну, давай, рассказывай!
— Я чего-то не поняла, чего ты хочешь. Топор, что ли?
— Да это прелюдия — топор, — повод. Не мог же я тебя с порога пугать, что ты инопланетянка, не открыла бы, я для отвода глаз про топор, для пущего спокойствия.
— То есть, не нужен, значит, топор?
— Ты ведь нарочно сбиваешь. Я по существу, а ты про дрянь всякую. Не надо увиливать, уяснил я тебя. Типичная инопланетянка!
— У тебя не опять ли?
— Делириум тременс? Глупости, года два уже не было.
Я постучала по столу.
— Тьфу-тьфу, а то ведь тогда-то тоже незаметно прихватило. Ты все никак не мог понять, почему один умножить на ноль будет ноль. Разнервничался, куда, мол, один-то девается. Вызывать пришлось…
Он помрачнел, постучал тоже тихонечко.
— Да. Именно, незаметно, незаметно и вкрадчиво. Я до сих пор, кстати, не понимаю почему один на ноль равняется нулю. Вот, например, есть я, меня умножить на ничего, почему же будет пустота, куда я-то деваюсь при этом? Я? Что? Как это коммунисты объясняют?
— Ну, хватит об этом. Мало ли куда… К тому же не только один, но и миллион на ноль — ничто.
— Насчет миллионов — это у вас, у коммунистов, запросто.
— Да никто тебя на ноль не умножает!
— Нет, но… так, матушка, от всего можно отмахнуться! Зачем же тогда заявлять, что один на ноль — ноль?
— Это кто заявлял-то? Я? Я филолог, тебе чего надо-то от меня ночью?
— Фи-ло-лог… какое противное словечко. Любитель словесности по-русски-то звучать будет, да? Какой же ты любитель, если употребляешь такую мерзятину: «Фи-ло-лог?» Притворяешься… Мне-то можешь сознаться, я ведь все равно уже догадался: ты оттуда? — он мотнул головой вверх и немного вбок.
— Я устала. Оставь меня, ступай, а? Я чудовищно спать хочу.
— В сон, стало быть, клонит? Кажется, ты не лукавишь. Может, и впрямь не догадываешься о себе. Это вполне возможно. Вероятно, тебя до времени хранят, а потом — раз! И получишь откровение, приказ — уничтожить планету. Может, тебя твои оттуда, — он опять мотанул головой вверх и немного вбок, — специально снарядили в коммунизм с этой целью… Тихо! Молчи! Я не подначиваю. Ты сама себя не понимаешь. Со стороны виднее. Вот зачем тебе компартия сдалась именно теперь, а не когда положено? Ты жила сто лет шпаной, собак все детство по пустырю гоняла да по гаражам бегала…
— Вместе бегали.
— Я-то ладно. Я — землянин. Вот… Чего я говорил-то? Сбила ты меня, — он плеснул себе водки и выпил. Хрюкнул, уткнувшись в рукав:
— Вот и пьешь ты не как люди. Кто с тобой начинал, спились, а ты как в первый раз всегда — блюёшь, и к курению не привыкла. Вообще, все в тебе не по-человечески, не так.
— Чегой-то не так?
— Не так, как положено. Я теперь с высоты тридцати своего летнего возраста вижу, что совершенно не так. Даже когда веселишься в компании, в тоске на самом деле. У нас тебе неуютно. Ностальгируешь по своему миру. И еще — бесполость некая. И глаза у тебя чересчур смотрят: наблюдаешь, как камера съемочная, биокамера. Ты от нас информацию им передаешь.
— Ну! Мне страшно…
— Нет. Надо. Вот почему ты не стареешь?
— Почему же не старею? — обиделась я. — Мне тридцатник, как и тебе.
— Сравни меня и себя. Что, разительно?
— Ты квасишь!
— О? Кто бы говорил. Другие женщины сроду рюмки не пригубили и не курят, лицо кремом мажут, а все равно жухнут, а ты как законсервированная. А ведь это первый признак инопланетян — они не изменяются. У них кожа всегда гладкая и морщин нет даже в старости.
— Не надо больше, пожалуйста. Чего ты задираешься? У меня все в родне молодо выглядят.
— Знаю я твоих родичей. Хоть и есть у вас внешнее сходство, не похожа ты на них. И вот, кстати, зеваешь, да? И сны тебе снятся?
— Ну и что? Да. В чем спич-то?
— Какие?
— Нудный ты. Какие попало. Вчера вот Зюганов опять приснился. Геннадий Андреевич. Мы с ним наподобие эльфов были с такими стрекозьими крыльями, переливающимися радугой под солнцем, красиво… и потом изумрудная трава снилась, сочная, отмытая будто специально, каждая травиночка блестела и все вокруг, далеко-далеко, чистейшее, умытое, райское. И такие трели птиц. И речка прозрачная струится. Каждый камешек на дне ясно виден. Я по ней шла, студеная…
— Коммунистическое будущее. А он где? Эльф-то?
— Зюганчик? Это я уже про другой сон. А там что было не помню, не знаю.
— Понятненько. Всегда у коммунистов так: недосказанность. И в финале оглянешься, где эльф, нету, только что трепетал стрекозиными крылышками и нету. Один на ноль — шиш, иллюзия. Не доводите вы никогда до оргазма.
— Чего-то ты уже совсем заговариваешься. Развел камасутры какие-то.
— Ага-ага. Не юли. Ты мне вот что скажи-ка лучше. А космические сны тебе снятся?!
И тут потух догоревший дотла огарок. И мы примолкли. Я ничего не видела, только ощущала колошматенье своего вспугнутого внезапной темнотой сердечка. Вдруг из коридора донеслось:
— Ну, я пойду. Где топор-то? Ага, вот. Пока! Ко мне там подруга пришла, заждалась небось.
— Та, красивая?
— Другая. Но тоже отменная. Ногу телячью принесла.
Дверь захлопнулась. Тихо. Темно. Только голубые вспышки трамваев, пугающе неожиданные. Они далеко внизу ползают вокруг дома — трамваи, а сюда только импульсы зачем-то посылают, видимые лишь по ночам.
В постель надо идти скорее, с головой накрыться. И чтобы быстрее утро!
Аркадий Пастернак
СОНЬКА-ПОМОЙКА
Воспоминания покойника
Так ее звали все в «Золотом шаре», потому что видели бы вы, что творится в ее доме! Вонизм сплошной развела и форменный бардак: и три кошки, и три белые мыши, и два попугая. Весь этот зоопарк носится по двум маленьким комнатенкам, и в результате хорошо, что коровы не летают. Тут же, в углу, на телаге храпит пьяный Сонькин папа, весь обгрызенный мышами и укаканный попугаями. Дочка ее — вождь краснокожих — гоняет свой зверинец с грохотом, топотом, матерщиной и наплевательским отношением к и так заплеванным коврам. Ковры дорогие персидские, хрусталь в серванте — чешский. Кошек зовут Изаура, Марианна и Просто Мария, мышей — Горбачев, Ельцин и Андропов, попугаев никак не зовут, сонькиного папу — Борух Измайлович, дочку — Елизавета, а Соньку все зовут Помойкой, потому что «видели бы вы, что творится у нее в доме».