Незадолго до родов его жена легла в больницу в соседнем городке. Два раза в неделю он уезжал туда на автобусе с фруктами для нее или сменой белья — сидел в верхнем салоне и курил, испытывая гнетущую тревогу и одновременно облегчение, что она далеко и от него больше ничего не зависит. Ребенок — мальчик — родился только через две недели, а домой она вернулась еще через четыре, и он провел в одиночестве почти полтора месяца. Обед ему иногда стряпала миссис Шоу.
Мальчик был темноволосым и темноглазым, как его жена, но кое-что он унаследовал и от него — широкое лицо и большой рот. У Эндрю, когда он родился, рот был меньше.
Это был странный ребенок. Элин от него почти не отходила. Он никогда не плакал. И Сэвилл удивлялся тому, что он молчит и всегда серьезен, словно печален. Он помнил, что Эндрю возился, плакал, лепетал, и такое тихое спокойствие его пугало.
— По-твоему, он растет как надо? — сказал он.
— А что? — спросила она. С самого начала, с той самой минуты, когда он увидел их вместе, она как будто не испытывала никакой тревоги. Словно ее горе отъединилось от нее и лежало рядом и его можно было обнять, прижать к сердцу. Сэвилл смотрел на младенца с улыбкой, не зная, как к нему отнестись, и боялся чего-то, и старался не брать его на руки, если только жена не настаивала. А ее забавляла такая боязливость: став прежней, она почти с пренебрежением замечала, как он отстраняется и все время пропускает ее впереди себя.
— Нет, лучше ты сама, — говорил он, когда она предлагала ему подержать или перепеленать малыша, хотя их первенца он и на руках носил, и пеленал.
Они дали ему имя Колин. Так звали ее деда по матери, единственного человека в их семье, который ей по-настоящему нравился, моряка, который живал дома редко и неподолгу, но, когда возвращался, всегда дарил ей конфеты. Она плохо его помнила — только морскую форму, конфеты и бороду, в которую утыкалось ее лицо, когда он ее целовал. Его пожелтевшая фотография вместе с фотографией ее родителей и их свадебным снимком лежала в папке, которую она хранила в комоде у кровати.
Рядом с младенцем он терялся, но испытывал облегчение, если ему удавалось заставить его рассмеяться или потянуться к чему-нибудь. Летом он сидел рядом с коляской в огороде и помахивал над ней зеленым листиком. Вверх тянулась ручонка, старалась схватить, личико улыбалось оживленно, почти с интересом. Он не был похож на других малышей. Плакал он, только когда мать вынимала его из лохани перед огнем, но она давала ему грудь, вопли замирали, судорожная дрожь стихала, ручонки цеплялись, тянулись.
— Странный он какой-то, — говорил Сэвилл. — Самая малость, и уже доволен.
— Да, — отвечала она, поглядывая на сына, поглаживая его по голове.
— Ничего понять нельзя, — говорил он.
Ребенок был словно ее частью, неотделимой, растущей, и муж видел, как в ней растет спокойствие, умиротворенность, а соседки на улице нагибались к малышу с недоумением и так же терялись перед его тихой покладистостью, как сам Сэвилл.
— Чистое золотце, ангелочек, — говорила отцу миссис Шоу, краснея и улыбаясь всякий раз, когда ей позволяли взять ребенка на руки.
— Глядите, он ко всем идет! — говорил он ей.
— Ну, уж если он ко мне пошел, так ко всякому пойдет, — отвечала она и смеялась.
Когда мальчик начал ходить, он все время оставался в огороде и не пытался выбираться на пустырь или в соседний двор. А если отец звал его оттуда через забор, он протискивался между штакетинами и сразу хватал отца за руку, а те, с кем Сэвилл разговаривал, глядели вниз на малыша, улыбались и покачивали головами.
— Ну, боксером будет! — говорили они, поглядывая на его кулачки, на его плечи. Он был сложен плотно, как сам Сэвилл, и на его руках и ногах уже нарастали мышцы.
— Да уж, Гарри, он тебя скоро уложит, — говорили они, посмеиваясь, если ему удавалось расшевелить мальчика.
Обычно он смущался, застывал рядом с отцом и застенчиво смотрел снизу вверх на чужих людей, чуть насупив брови над темными внимательными глазами.
— Дать тебе полкроны, Колин? — спрашивали они и смеялись, когда он прятал руки за спину. — Его не подкупишь, — говорили они Сэвиллу. — Темная лошадка. Нам всем надо держать ухо востро.
Он водил мальчика гулять, как прежде Эндрю, — иногда сажал его на спину, но чаще вел за руку. Порой они уходили из поселка на северо-восток, за распаханные поля, туда, где дорога спускалась к реке. Вода в ней была темная, в хлопьях пены, кое-где у берега из нее торчали кусты и деревья. Мимо проплывали баржи, груженные тюками шерсти — красными и оранжевыми, голубыми и желтыми, и яркие цвета казались еще ярче на фоне темного откоса. Чуть дальше была угольная пристань, и там самосвалы сбрасывали свой груз в желоб, и черный поток катился в трюм баржи внизу. Маленький буксир с красной трубой отводил баржи от пристани, и между берегами медленно разворачивался длинный караван, рулевые перекликались, а красная труба словно сама по себе торчала среди полей, изрыгая черные клубы дыма, и ее было видно за много миль.
Его первая собака издохла, он купил другую и по вечерам перед работой уходил с ней и сыном к заброшенной шахте за поселком. Прежде он часто приходил сюда один, а теперь ложился в траву и смотрел, как мальчик ковыряет палкой в земле или ходит за псом и зовет его: «Билли! Билли!», спотыкается, падает и возвращается к нему рассказать, что Билли убежал.
— Ничего, скоро вернется, — отвечал он. — Билли знает, где его ждет ужин. Вот увидишь! — И хохотал, когда пес возвращался и морда у него была вся в земле, потому что он пытался разрыть нору. — Того и гляди он нам с тобой поймает кролика!
Теперь при взгляде назад казалось, что смерть Эндрю и рождение Колина были частью одного события — уплатой долга, нежданным чудесным возмещением. Время шло, но он никак не мог с этим свыкнуться до конца и чувствовал, что жена воспринимает прошлое почти мистически, словно видит в обоих мальчиках одно существо: Эндрю — тот, против кого прегрешили, а второй сын — символ искупления, но в обоих одна и та же плоть, один дух, точно жезл, положенный в огонь, очищенный и обновленный огнем. И почти по тем же причинам, затевая с мальчиком возню, играя с ним, он боялся — боялся воздействовать на него, боялся перечеркнуть, как он перечеркнул своего первенца. Он устраивал с ним шутливые драки во время прогулок у заброшенной шахты: валился на спину, и малыш боролся то с его рукой, то с ногой, хохотал, напрягал все силенки, а пес прыгал и лаял на их болтающиеся ноги.
— Эдак ты меня прикончишь! — говорил он, запыхавшись, а мальчик заходил с другой стороны, держась за пределами досягаемости, и вытягивал руки перед следующим нападением. Он смеялся силе малыша и непонятной ярости, которая в нем вспыхивала. — Погоди-ка, погоди! — говорил он и откатывался в сторону, а малыш под лай пса кидался на его ноги, смеялся и прыгал по нему. Возбуждаясь, он словно оживал, и казалось, что это вернулся, вопит и хохочет Эндрю, но потом затихал, и, когда они шли домой, отец поглядывал вниз и видел застывшее спокойное лицо, серьезные темные глаза, устремленные куда-то под тенью сдвинутых бровей.
3
Летом того года, когда мальчик пошел в школу, они поехали отдыхать.
Колин никогда еще не видел моря. Все последние недели перед отъездом Сэвилл рассказывал ему о его синеве и бескрайности, о песке, о чайках, пароходах, о маяках и даже о контрабандистах. Про эти комнаты он узнал от одного человека на работе, Элин написала туда, они выслали задаток. В день отъезда он встал рано, но мальчик был уже на кухне и чистил ботинки. Его костюмчик лежал на стуле рядом с пустым очагом. У двери стояли два чемодана, уложенные накануне.
— Что-то ты раненько вскочил, — сказал он. — Думаешь, поезд уже готов? А по-моему, паровоз еще только завтракает!
Мальчик даже не улыбнулся, в нем уже нарастала тусклая, почти мрачная сосредоточенность, словно им предстояло идти в бой.
— А мои ты не почистишь? — спросил отец.
Он принес свои ботинки и накрыл на стол, а Элин еще убирала постели наверху.
Когда они собрались уходить, мальчик ухватил чемоданы.
— И не пробуй! — сказал отец.
С той минуты, как мальчик кончил чистить ботинки, он находил себе все новую и новую работу, вымел очаг, вынес золу, помог перемыть посуду и как пришитый ходил за матерью, когда она напоследок осматривала комнаты, проверяя, завернут ли газ и краны, хорошо ли задвинуты задвижки на окнах. Они заложили засов на задней двери, заперли ее и вышли с чемоданами через парадный ход. Сэвилл поставил чемоданы в палисаднике, запер дверь, подергал ее и оглядел окна, а мальчик тем временем приподнял один чемодан, потом второй и, задохнувшись, опустил их на землю.
— Дай-ка мне, — сказал Сэвилл, засмеялся и отдал жене ключ. — Не пойму только, зачем мы дом заперли. Украсть-то у нас нечего!