— Ничего. Сейчас покурю и приду.
— Много курить вредно, — удовлетворенно заключила она и удалилась, гордо неся перед собой угощение. А почему бы не быть довольной? Последнее слово, как всегда, за ней, и гости в доме, и калжа пахнет замечательно и обещает оказаться божественной. В общем, все как обычно: все следуют заведенному порядку и разработанному плану. А если сделка и не состоится, то хотя бы весело проведем время.
Самат достал сигарету, покрутил между пальцами, убрал обратно в пачку. Курить не хотелось, он и так уже пять раз сбегал из гостиной под предлогом вредной привычки, так что желания отравить себя очередной порцией никотина не испытывал. Хотелось другого. Он прикрыл дверь кухни, достал из кармана мобильный и набрал номер. Услышав ответ, заговорил тихо и быстро:
— Знаю, что нарушаю договор, звоню в выходной, но я ведь редко это делаю, правда?
— И всегда не просто так. Что на сей раз?
— Очередная невеста.
— И тебя это не радует?
— Нет.
— Она глупа, уродлива, неприятна?
— Нет, весьма миловидна и даже кое-что соображает.
— И у тебя хватает совести мне об этом говорить?
— Я же ее к себе не звал. И потом, какая разница: глупа — умна, красива — уродлива. Ты же знаешь: мне все равно!
— Когда-нибудь тебе станет не все равно.
— Не станет!
— Брось, Семка! Мне сорок, а тебе водят двадцатилетних. Ты что — не мужик, что ли?
— Дура ты, Ирочка.
— Дура, — почему-то согласилась она, и трубка тут же запиликала ему в ухо короткими гудками.
Конечно, она была дурой. Разве может умный человек позволить себе столько лет прозябать в пучине лжи и горя, барахтаться в двух параллельных мирах, отчаянно желая наконец остаться в каком-нибудь одном, но ничего для этого не делая? Она была дурой. Она плыла по течению, словно все еще сплавлялась по той давней горной реке, название которой уже никто не помнил. Вокруг бушевали страсти: друзья и знакомые женились, разводились, снова женились, опять разводились, меняли места работы и жительства, строили планы и воплощали их в жизнь. А Ира спокойно, размеренно покачивалась в своей гавани все в той же квартире, с тем же мужем и на той же должности редактора научного журнала. Нет, за двадцать лет работы она несколько раз переводилась из «Вопросов филологии» в «Русский язык» и обратно, но можно ли назвать подобные кульбиты изменениями в карьере: тот же круг тем, те же авторы, похожие статьи и абсолютно идентичная, механическая работа. Другие на ее месте давно уже насытились бы палочками и двоеточиями и нашли себя в других издательствах, которые занимаются выпуском художественной литературы. В конце концов, там и возможностей больше, и оклады повыше, и голова работает, а не скользит механически глазами по очередному опусу на тему «Значение палатальных согласных в фонематическом строе русского языка». Другие так бы и поступили. А Ира такая, какая есть: старый муж, старая работа. И даже любовник — и тот старый.
Она так и сидела, сжимая телефон в руке. Потом очнулась, набрала несколько цифр и тут же отбросила трубку. Когда она перестанет пытаться звонить брату? Почти месяц прошел, а она через день насилует телефон его номером. И сбежать некуда, чтобы примириться с потерей. Саша вот укрылась в Монреале и не дает о себе знать. Впрочем, сестра считает, что ей гораздо больнее. Конечно, они с Вовкой были почти погодки, а вели себя и вовсе как близнецы. Ни дня не могли прожить, чтобы хотя бы не перемолвиться словом друг с другом, а после смерти мамы сблизились еще сильнее, словно каждый взял на себя заботу о другом. Ира всегда была для них старшей, немного чужой: слишком правильной, слишком счастливой.
Была такой для них обоих, пока от Вовки не ушла Ляля. И тогда она ему рассказала. Сама не знала зачем. То ли потому, что хотела утешить: «Не одному тебе плохо. В моей жизни тоже не все так гладко, как кажется», то ли оттого, что самой понадобилось утешение: «Я так устала играть в счастье, так устала жить в сказке для окружающих, я все время вру, Вовка. Мише, детям, вам, себе — всем. У меня все наполовину, а так хочется целого пирога. Помнишь, как в детстве: сбегать в булочную, купить пятикопеечный рогалик и съесть, ни с кем не поделившись. Это ли не счастье? А я все время этот рогалик рву, нет, даже не рву, а так, крошу на малюсенькие кусочки, чтобы всем досталось». А может быть, она просто хотела тогда услышать совет? Да, советчиков в ее ситуации нашлось бы много, да какой толк от чужих наставлений человеку, которым движет река? Ира захочет повернуть направо, а как повернешь, если русло для тебя давно уже налево проложено? Нет, не советов тогда ждала она и не помощи искала. Просто хотела выговориться. И выговорилась, и выговаривалась потом постоянно.
А теперь что? Теперь и поговорить-то не с кем. Саша думает, ее горе больше, что в ее мире не осталось никого, кроме кукол. А что куклы? Разве этого мало? Куклы — это тоже жизнь, много жизней, которые Саша проживает одну за другой, создавая очередной персонаж. И у Вовки было много историй, в каждой новой песне — проигранная судьба. Вовка и Саша — творцы, а Ира — так, обыватель. Обыватель, пускающий всем пыль в глаза, убедивший окружающих в своей непогрешимости, прямолинейности и четкой направленности на следование однажды принятому курсу. А у нее ведь и курса даже никакого нет: произвольные зигзаги и повороты. Иной раз встретится какой-нибудь камушек, о который можно споткнуться, опереться и выскочить на берег, но она камни обходит стороной, потому и плывет до сих пор в своей топкой, грязной речушке. И никто, кроме ее единственного спутника, не ведает об этом заплыве длиною в жизнь. Вовка вот знал. И ей было так легко от того, что можно было с кем-то делиться. Просто делиться, не ожидая спасения, не прося совета, не получая осуждения. Так хорошо было осязать плывущее из телефонной трубки сочувствие. А теперь кто ее пожалеет, кто подставит плечо? Саша? Сама мысль об этом казалась Ире нелепой. С кем угодно можно было поделиться своей историей, но только не с младшей сестрой. Она лишь на секунду представила.
— Как ты могла? Как могла? — У Саши от негодования определенно началась бы нервная дрожь. Она бы наступала на Иру, гневно встряхивая кудрями, испепеляя взглядом ту, что столько лет была образцом порядочности и вдруг в один миг слетела с пьедестала.
И что бы сделала Ира? Пошла бы на поводу у своей обыденности: стала бы оправдываться и защищаться? А какой лучший способ защиты? Конечно же, нападение:
— А Вовка все знал, слышишь? И никогда не говорил мне ни слова упрека!
— Вовка? Знал? — Это окончательно доконало бы Сашу. Ира могла себе позволить рискнуть лишиться Сашиного уважения, но лишить его Вовку у нее никогда не хватило бы духу.
Саша слишком любила брата, чтобы теперь, кроме его смерти, еще переживать и разочарование в нем. Она любила говорить:
— У тебя, Иришка, есть муж и дети, а у нас с Вовкой только мы, и больше никого.
— А я?
— А я же говорю: у тебя муж и дети.
У них — Ириных младшеньких — и правда никого не было, зато было то, что делало их связь еще прочнее, понятнее. Они могли часами делиться друг с другом планами, задумками. Саша показывала Вовке эскизы, и он легко представлял конечный результат, а Ира видела лишь карандашные линии на белой бумаге.
— Ну как же ты не можешь понять? Здесь шляпка, здесь локоны. Ир, неужели не видишь? Саш, а из чего волосы делать будешь?
— Наверное, из пряжи. В этом образе важна натуральность.
— Согласен. Хлопок или шерсть?
— Скорее шелк.
— Точно, как я не догадался?! Ир, ну теперь взгляни. Вот же шелковые нити волос, а тут глаза, и платье, смотри, вразлет. Я прям вижу эту Офелию, а ты?
— Да-да, кажется, я тоже начинаю что-то представлять…
— Врешь, — Вовка радостно гоготал, — ты же не видишь утопленницу.
Ира тоже улыбалась. Подумаешь, не рассмотрела утопленницу на бумаге! А зачем ей это? Она утопленницу каждый день в зеркале видит.
Вовка легко сочинял песни, и когда исполнял их сестрам, Ира просто слушала голос брата, а Саша вслушивалась:
— Здесь надрыва слишком много. Ни к чему это, у тебя и так текст душу переворачивает, а крик только смазывает впечатление. А в этом месте лучше ускорить темп, иначе мелодия получается какой-то затянутой, нудной.
Ира недоумевала: зачем она это делает? Зачем обижает брата? К чему придирается? А Вовка лишь радовался замечаниям, благосклонно принимал критику:
— Умница ты моя! Что бы я без тебя делал? Вот слушай: так лучше будет?
И снова пел. Ире казалось, что ничего не изменилось ни в голосе, ни в нотах, а Саша благосклонно кивала, и Вовка, откладывая гитару, радостно соглашался:
— Да, ты права. Я произведу фурор в гараже!
— Ты произведешь фурор во всем мире!
Ира многозначительно хмыкала: для чего, спрашивается, тешить человека бесполезными иллюзиями? Если у Саши получилось прыгнуть выше головы, это еще не значит, что всем по силам покорять высоты. Зачем за уши тащить человека к вершине, если ему комфортно у подножия? Она всегда считала, что брат был искренне счастлив тем, что имеет: стабильная работа в автомобильном салоне, обеспечивающая такие недешевые хобби, как спортивные мотоциклы и музыкальная группа, тесный круг единомышленников, собирающихся в гараже, песни, обнажающие душу. Так ли уж необходимо обнажать душу перед массами? Ира скорее умерла бы, чем на это решилась. Вот Саша привыкла, наверное, к тому, что критики, рассматривая ее работы, выносили вердикт, в каком состоянии находился автор, выполняя ту или иную модель, а Ира ни за что не согласилась бы, чтобы ее так пристально изучали, направляли на нее линзы микроскопа. Она не была стеснительной. Просто слишком много личного скрывалось внутри. Внешнее было доступно и понятно, Саша же говорила: муж, дети… Добавить в этот коктейль рутинную двадцатилетнюю деятельность на ниве грамматики и словообразования, и перед вами идеал современной счастливой женщины. Но идеал, как известно, лишен недостатков, и незачем его разглядывать через лупу. А Вовка, оказывается, был готов быть подвергнутым пристальному вниманию общественности.