Фазан тоже плакал, не стыдясь своих слез, но неискренне. "Эх-ма, жизнь - тьма, а держаться человека надо..."
И тогда отдали они неприступному посланцу солнечных стран ручные часы "Победа", принадлежавшие Ученому, и на них выпили столько вина, что началась первая весенняя гроза, и грохотал гром, и шумел воздух, а они шли по улице и пели, и ливень хлынул, и влюбленные уже прятались в телефонные будки, стеклянные телефонные будки, по которым вились водяные жгуты, а друзья шли простоволосые, шли и спрятались в подворотне, где и нашли меня. А так как давно не ценили меня за гордость и сочинительство, то после короткого разговора набили мне морду.
Уважая товарища Ученого, как концентрат жизненных метаморфоз, я подал-таки на суд, чтоб им с товарищем дали по пятнадцать суток.
Но Григорию Гавриловичу выдали всего трое. Вот и хорошо сделали, потому что человек он уважаемый, а также - герой моего рассказа, и вмешиваться в его судьбу я не имею никакого права. Жаль только, что подлец Сыбин почему-то опять вышел сухим из воды, но, с другой стороны, - кто ж будет с мертвецами всякие административные действия проводить? Так вот посмотришь на Божий свет и увидишь, что всякая тень имеет свои светлые крапинки.
Итак, вступил Ученый в свою новую должность, предпоследнюю. А должность эта заключалась в том, чтобы заснимать усопших прямо в гробах, придавая им с помощью фотографии вид торжественный и суровый, и чтоб скорбные родственники тоже горевали на снимке; на одном жена, на другом детишки, на третьем жена и детишки вместе. А если была у покойного мать жива, то Ученый и с ней делал снимок, но матерей обычно не было, потому что они умирают раньше тех, кого родили.
А отцы и подавно.
Кстати, помог Ученый и мне в трудный для меня час - запечатлел папашу моего, когда тот распрощался со всеми земными делами. И я на фотографию эту не могу смотреть без рыдания.
- Эх, - думаю, - и пес же ты, Григорий Гаврилович, хорошо ты меня изобразил - суровости и печали у меня
во взоре много. - Да и от бати ему тоже спасибо. Знал бы батя, что такой солидный внушительный Министр из него получился после смерти, так он, наверное бы, даже раньше умер.
Однако в моральном отношении здорово сдал Григорий Гаврилович, а все потому, что связался с лабухами, музыкантами, которые за гробом идут. Очень уж они через свою профессию стали большие циники и скептики. Именно от них шло множество слухов не только про покойников, но и про живых людей, а именно: что мертвецов часто потом в гробах находят живыми, дескать - рвались-рвались на свободу они, а потом только и померли. И я раз сам слышал, как некто Зуев оттуда же, с кладбища, объяснял в магазине объединившимся с ним на троих грузчикам из Росбакалеи:
- Точняк я говорю, не свищу, ну - падла буду. Не верите вы, не верите, а вот на моих глазах было в сорок девятом году. Тащим мы жмурика по проспекту Сталина.
Петя тогда у нас работал, которого машиной в високосный прошлый год задавило вместе с заведующим аптеками. На корнете играл Петя - светлой памяти был человек, поняли? Несем по городу, чин чинарем. Родственники плачем на тротуарах народ останавливают - все по порядку. И вдруг покойник встает и говорит: "Откуда?" И материт с гроба в гроба мать и мать и дочку и жену и всю общественность.
Ох, уж и радости-то было! Позвали и нас, музыкальную команду, на поминки, на воскрешение, значит, и напоили допьяна, а уж и играли мы в тот день лучше оркестра кожзавода. Вот. Единственный раз мы людям радость доставили и сами развеселились до скончания веков.
И вот эти-то люди и повлияли на доселе безупречного Г.Г. Ученого, что и с ним всякие темные дела стали твориться. Одна история даже в газеты попала, хотя случай был так же прост, как и темен. Пришел Ученый на квартирку одну, в глухом флигельке, на хулиганской улице расположенную, и когда заснял старушку-пеструшку покойницу, то она восстала из гроба и говорит товаркам своим: "Аи ли увидим теперь, какая я в гробу скоро лежать буду в белых тапочках. Побачимо!" И товарки тоже выражают свою радость и одобрение этому факту, а Ученый смотрит в зеркало и видит, что волос его сед весь до корня, а ему кричит старушка, чтоб он с фотографиями не тянул.
С этого дня совсем на нет сошел товарищ Ученый, и уже стал он тоже называть покойников "жмурики", и уже грустно глядел на него из-за кладбищенской ограды Сын Доктора Володя, прикидывая - куда это катится человек, и стал уже люто ненавидеть Григорий Гаврилович халтурщика-фотолюбителя, обычно из студентов, который крался за похоронной процессией косогорами, возникал около заборов и трансформаторных будок и, щелкая ФЭДом, зарабатывал себе на брюки и кусок мяса с подливкой. Но и это еще не все: дошел герой повествования нашего до того, что как-то проехал на колбасе городского трамвая с барабанщиком Колей, которому было ровно шестьдесят два года, проехал, хотя это совсем уж ни в какие ворота не лезло, потому что Коля был бородатый и притачал к спине огромный свой инструмент. А Григорий Гаврилович увешан был камерами и блицами, а день был воскресный, хотя с утра дождливый, и народ стоял по тротуарам в столбняке, видя такую фантастику, в таком стоял столбняке, что трамвай, если бы захотел, мог забрызгать грязью самое лучшее в городе К. шевиотовое пальто. И Бог весть что бы еще приключилось с товарищем Ученым, если б не настал декабрь 1962 года и сам Н.С. Хрущев не зашел случайно в московское отделение Союза художников и не увидел бы там всякие неправильные картины. А как услышал наш город его простые слова об идеологии и прочих писателях с художниками, тут-то и Григорий Гаврилович очнулся от своей плохой жизни и сказал сам себе: "Ученый, разве ты не слышишь, как задушевно и тревожно Никита Сергеевич говорит, ведь он вроде бы как под знамена собирает старых бойцов идеологического фронта - самого ответственного участка борьбы с империализмом. Так, что ли? В стороне? Не-е, шалишь, мы мирные люди, но наш бронепоезд..."
И, напевая про себя еще другую песню, ту самую, что пели у нас на городском смотре художественной самодеятельности:
Звериной лютой злобой Пылают к нам враги. Гляди, товарищ, в оба, Отчизну береги! -
направился в редакцию "К-ского комсомольца", где не был уже ровно сто лет.
И пришлось ему в редакции шапку снять по жуткому совпадению: восково-пихтовый запах окутал помещение, и на редакторском столе стоял гроб соснов, а в нем покоился тот, чьи черты еще недавно принадлежали молодому обладателю ромба, молодому читателю желтой "Юности", в общем, ой-е-ей - фотокор, фотокор газеты лежал безвременно почивший перед своим кладбищенским коллегой.
— Почему, почему, молодой ведь такой, - дрогнули уголки губ Ученого.
— Несчастный случай соколика нашего Женечку погубил, - объясняя, плакали уборщицы, - с парашютом, бедолага, неправильно прыгал.
А Ученому внезапно мерзко и страшно сделалось. Он покружил по комнате и понял, что дышать становится все труднее, что на дыхание теперь потребно больше воздуху, просто больше воздуху, и он подошел к окну, и распахнул его, и увидел громадный океан пустоты, да, пустота была кругом, и он не мог понять, существует ли город К., и существовала ли вообще когда его жизнь, фотографа Ученого.
Но себя немедленно превозмог и все-таки заснял товарища. И все немедленно поняли, что он опять будет работать в родной газете. Этому способствовали и другие факторы: например, что он здорово насобачился на мертвецах и от этого повысилась его фотографическая техника, а также, что он совершенно за последнее время изменил свой быт и ничего плохого от себя не допускал...
Вот и подходит конец сочинению моему, писанному фиолетовыми чернилами по белой бумаге. Дальше даже как-то скучно становится сочинять мне, коренному рабочему незначительного разряда и поэту в душе. Умер и Григорий Гаврилович в один прекрасный день, как умерли все люди, жившие до него, и как рано или поздно умрут все люди, жившие после него, в том числе и мы с вами, дорогой читатель. Хоронили Григория Гавриловича со знаменем. Я сначала хотел написать, что за гробом шли только общественность и Фазан, но потом вспомнил, что Гурий Сыбин умер как-то до этого. А-а, вспомнил я, что за гробом среди прочих шел сынок Григория Гавриловича, которому как раз исполнилось шестнадцать лет и который совершенно не знал, что из него в конце концов получится.
Разные люди посещали уютный ресторанчик при станции Подделково Московской железной дороги, разные люди просиживали там минуты, часы и дни, разные, но хорошие.
И станция тоже была ой-е-ей какая красивая - прямо завитушечка. Имела станция начищенный, средних размеров колокол, медный, в который никогда не колотили, числились там старинные часы с жесткими стрелками и выпученными цифрами, а также дежурный в красной шапке - строгий и нелюдимый, а вот, напротив, станционный милиционер Яшка - синяя фуражка был очень простой и общедоступной личностью: он даже иногда детям грецкие орехи рукояткой револьвера колотил.