О святая простота! Пьют, теть Шура, пьют еще как, не хуже русских и осетин, и, между прочим, безобразничают некоторые нисколько не меньше, уж ты мне поверь!
Да и возраст нашего героя тоже был не совсем ясен – может, тридцать пять, а может, и весь полтинник, никак не разберешь по пропитой и морщинистой от вечного обезьянничанья роже.
В общем, если вам уж так хочется представить себе внешность моего беспутного героя, вообразите себе, пожалуйста, Петрушку Рататуя, ярмарочного Петра Петровича Уксусова, издевающегося над голым барином и немцем-перцем-колбасой и называющего дубинку русской скрипкой, – вот на кого был похож наш хулиган, так что подозрения Маргариты Сергевны оказываются абсолютно беспочвенными: кукла эта вполне великорусская, хотя и очень похожая и на Пульчинеллу, и на Панча. А если приставить рожки и добавить еще немного красноты Жориковой физиономии, получится другой персонаж итальянского театра кукол – Diavolo, ну или, если угодно, классический козлоногий фавн.
Этический облик этого российского сатира полностью обрисовывался его излюбленной частушкой:
Не е…и мозга мозгу,
Я работать не могу!
И вправду не мог, и не только потому, что лень-матушка родилась раньше, но и потому, что загребущие Жориковы руки росли, по утверждению Сапрыкиной, из жопы, а вот язык зато был не то чтобы хорошо подвешен, но совершенно без костей и без тормозов.
Следует, я думаю, отметить, что Жора являлся этаким стихийным постмодернистом, то есть изъяснялся исключительно цитатами, правда не книжными, а все больше киношными, телевизионными и фольклорными, и, как многие именитые постмодернисты, нисколько не был озабочен тем, что ни происхождение этих цитат, ни их смысл собеседнику зачастую неведомы. Конечно, когда он, опрокинув стакашек, заявлял, что «водку ключница делала», это было всем понятно, но представьте недоумение Сапрыкиной, услышавшей от купившего у нее шкалик самогонки Жорика: «Распутин должен быть изображен два раза!» да еще с дурацким немецким акцентом! Иногда, впрочем, Жора цитировал и литературную классику: например, после того как компания положительно решала вопрос «Не послать ли нам гонца за бутылочкой винца?», он, завязывая шнурки, неизменно декламировал: «И он послушно в путь потек и к утру возвратился с ядом!».
И, конечно же, как многие поколения русских забулдыг и мелкой шпаны, неизменно уверял собутыльниц и случайных попутчиц, что это он раньше был «весь как запущенный сад, был на женщин и зелие падкий», а ныне как раз наоборот – «запел про любовь и отрекается скандалить».
Ну и «Луку Мудищева», ясен пень, знал назубок, от начала до конца, как «Отче наш».
То, что Жора представлял собой советский, удешевленный и суррогатный, вариант Ноздрева-Хлестакова, – это само собой, тут не о чем и говорить, но мне иногда, в минуты сентиментальной расслабленности и маниловской мечтательности, представляется, что, воспитай его не пьющая-гулящая мамаша на фабричной окраине, а какие-нибудь викторианские тетушки, мог бы из него вырасти такой же очаровательный оболтус, как Берти Вустер или, скажем, любитель искрометного вина и возвышенной поэзии мистер Свивеллер. Да хотя бы и Барт Симпсон.
Ну а так он, конечно, больше всего напоминал того страшненького парнишку из оденовского «Щита Ахиллеса»:
That girls are raped, that two boys knife a third
Were axioms to him, who’d never heard
Of any world where promises were kept,
Or one could weep because another wept. [2]
Пред испанкой благородной
Двое рыцарей стоят.
Оба смело и свободно
В очи прямо ей глядят.
Блещут оба красотою,
Оба сердцем горячи,
Оба мощною рукою
Оперлися на мечи.
Жизни им она дороже
И, как слава, им мила;
Но один ей мил – кого же
Дева сердцем избрала?
Александр Сергеевич Пушкин
– Но-но-но! Руки прочь! Ща спущу Рекса, обе без кадыков останетесь! Рекс, фас! – куражился хмельной бесстыдник.
– Каких кадыков?! Какой на х…р Рекс?! Это ж сука!
– Сама ты… Во блин, и правда… Эх, Рекс, Рекс! Как же ты так, братуха? Вот беда-то… Ну ничего, ничего… Не ссы, Капустин… Еще лучше даже! Будем заводчиками.
– Отдавай собаку, сволочь!
– Рит, а может и правда… – робко вступила баба Шура.
– Что еще правда?
– Может, не Лада? Какая-то она вроде не такая…
Ладу действительно нелегко было узнать в этом замызганном, жалком животном с прижатыми ушами и поджатым хвостом. Боялась она в данный момент, конечно, не Жорика, с которым, признав в нем брата по разуму, уже вполне поладила, и не Егоровну (уж ее-то ни одно живое существо бы не испугалось), а большую и крикливую Тюремщицу.
– Да ты в уме ль, старая? Вон же на ошейнике – Лада!
На ошейнике действительно еще сохранялась старательная фломастерная надпись с именем собаки и капитанским телефоном.
– Ничего не доказывает. На сарае х… написано… И вообще, я, блин, добросовестный приобретатель!.. Без рук, Ритусик, только без рук!.. Пусть сама решает!
– Кто решает?!
– Сама… Рекс!
– Господи, да что ж за дурак за такой!
– Я дурак, а ты рабочий, я нас…л, а ты ворочай! – машинально отреагировал Жора и получил наконец давно заслуженную звонкую затрещину.
Лада, хранящая до этого момента настороженное молчание, зашлась в испуганном лае. Сапрыкина попятилась.
– Ага! Очко-то не железное? Молодец, Рекс, молодец! Благодарю за службу! Будете представлены к награде!
Тут Александра Егоровна решилась-таки воззвать к разуму и совести:
– Жор, ну правда! Ну отдай собачку. Ну на кой она тебе? Я ведь Лешке пообещала, ну вот приедет он, что я ему скажу?
– Что-о-о?! Менту лучшего друга сдать?! Менту?! Тебе б отдал, Егоровна, вот б…я буду, но менту!.. Да я ее лучше своей рукой… Я тебя породил, я тебя и…
– Это я тебя убью сейчас, рожа твоя бесстыжая!
Если б Сапрыкина была менее яростной, а Егоровна более циничной, им было бы совсем не трудно сообразить, что от силы часа через полтора, когда наступит неизбежное похмелье, Жора сдаст кого угодно и кому угодно за сто миллилитров любой спиртосодержащей жидкости. Но Маргарита Сергевна слишком жаждала немедленной справедливости, Егоровна была чересчур удручена и доверчива, а Жора уж очень расшалился и стал нести уже какую-то запредельную ахинею о неотъемлемых правах собачьей личности.
Выбор оставался за Ладой.
И вот баба Шура и Жора, словно Пушкин с Дантесом, встали на равном расстоянии от Сапрыкиной (якобы равном – отмерял-то Жора), держащей на замусоленной веревке вновь притихшую злосчастную собачку.
– По счету три – зовите. Раз! Два! Три!
– Лада! – жалко пискнула Александра Егоровна.
А бессовестный Жора и не думал звать придуманного Рекса. Присев на корточки он зачмокал губами и засюсюкал: «Лада, Лада, Лада! На!». И подло протянул в сторону спущенной с веревки героини огрызок краковской колбасы, которая, кстати, и послужила поводом для знакомства Жоры и Лады у ильинского продмага.
И в очередной раз в истории нашего падшего мира наглый материализм и бессовестная ложь одержали победу! И в очередной раз – утешьтесь – победа эта была не окончательной и не вечной, хотя и очень обидной и болезненной.
Конечно, возмущенная Сапрыкина заставила Жору все переиграть еще раз, обязала его даже кричать «Рекс», но выбор-то уже был сделан, и колбасой все еще пахло.
Егоровна, как честный человек, признала поражение и не пыталась уже урезонить торжествующего хулигана.
Тюремщица, обругав всех участников поединка, включая Ладу, последними словами, пригрозив различной тяжести карами, отправилась домой утешаться сериалом «Пахан-3», баба Шура чуть не плача осталась одиноко сидеть на своей давно скособочившейся скамейке, Жора, торжествуя, вел Ладу к своему логову, шутовски печатал строевой шаг и орал дембельский марш «Прощание славянки»: «Лица дышат отвагой и гордостью, под ногами гудит полигон», а время между тем шло и шло, и момент похмельной истины неумолимо приближался.
Услышь, услышь меня, о Счастье!
И, солнце как сквозь бурь, ненастье,
Так на меня и ты взгляни;
Прошу, молю тебя умильно,
Мою ты участь премени;
Ведь всемогуще ты и сильно
Творить добро из самых зол;
От божеской твоей десницы
Гудок гудит на тон скрыпицы
И вьется локоном хохол.
Гаврила Романович Державин
Некогда классик французской литературы Стендаль, выказывая острый галльский смысл, разработал теорию кристаллизации любви, то есть уподобил развитие этого чувства следующему химическому процессу: «Если в соляные копи Зальцбурга бросить веточку и вытащить ее на следующий день, то она оказывается преображенной. Скромная частица растительного мира покрывается ослепительными кристаллами, вязь которых придает ей дивную красоту». И хотя философ Ортега-и-Гассет пренебрежительно опровергает эту теорию, и даже намекает на малую осведомленность автора «Пармской обители» в этом вопросе, но сама метафора мне все-таки кажется точной и многое объясняющей.