Во всяком случае, некоторые детали, всплывавшие со временем, заставляли его внутренний радар вздрагивать и издавать тревожные попискивания.
Что ж, пусть так. Зато и он получал законное право не выкладывать ей всего. Например, не сознаваться в том, что из всех аргументов, которыми она давила на него, самым решающим оказались не деньги (а деньги были очень хорошие, чуть не вдвое больше того, что ему удавалось зарабатывать на гараже в битве с израильской инфляцией), не возможность чаще видеться с ней (хотя и это было очень-очень славно), даже не разъезды по всей Европе, о чем он всегда мечтал, а сущая мелочь, постыдный пустяк, помянутый ею как бы в шутку: «И представь, какими глазами будет глядеть на тебя вся еврейская мишпуха».
Ненасытное, все еще не насытившееся (а чем бы оно могло?) тщеславие кишиневского вундеркинда, который был готов отдать все свои пятерки за то, чтобы принять участие в смелом налете на рыбьи садки богача Стрымбану! (И при том, что его звали приятели несколько раз, — он не посмел.) Рива, конечно, была не в счет, она-то всегда смотрела на него с безоглядным доверием и восхищением: и когда ушла за ним, за мальчишкой, из дому, и когда пробиралась на юг через Турцию, и когда прятались в подвале от обстрелов и бомбежек (и не этим ли коровьим доверием она вогнала его в страшный грех?). Нет, не говоря уже о Риве, вся остальная родня за эти последние годы тоже ушла куда-то сильно вниз, а он заметно вырос над всеми.
Проявлялось это не только в том, как они съезжались повидаться с ним во время его приездов домой (а приезжал он довольно часто, потому что были у него подопечные и в Израиле), не в том, как принимали подарки, как расспрашивали о европейской жизни и как не расспрашивали о том, о чем он не рассказывал (требования секретности вырастали в Фонде уже до уровня паранойи), а именно и больше всего в том, как все обычные разговоры в семье перестраивались на него. И даже племянники, даже в дни после военных сборов, когда каждый был переполнен историями о террористах, ночных патрулях, минах, замеченных кем-то в последнюю секунду, танках, самолетах, торпедных катерах, — даже эти грозные, прожаренные солнцем и моторами мужчины оборачивали свои рассказы теперь не друг к другу, не к отцу с матерью, не к прочим, а в первую очередь к нему — к дяде Аарону, неожиданно выросшему из заурядного держателя автомастерской (которому и в разговор-то не всегда давали встрять) в какую-то значительную и таинственную шишку международного масштаба. Чего уж там скрывать — шишка эта, не показывая виду, каждый раз истаивала от гордости и самодовольства.
Временами он корил себя (не очень сильно) за эти потачки тщеславию, но перемениться не мог — с бóльшим нетерпением рвался съездить в Хайфу, чем в Рим, где его хоть и любили, но видели при этом насквозь. Да и любовь как-то обгоняла живую Сильвану в приобретении старческих черт, все чаще позволяла себе являться под личиной заботы — назойливой тетушки с рецептами от всех хвороб и набором страшных историй на все варианты человеческой беспечности и неосторожности.
Еще до переезда в Бену Цимкер как-то попытался задуматься над причудливым ритмом ее телефонных звонков, когда она то не подавала вестей о себе целый месяц, то звонила три дня подряд («да ничего не случилось, все нормально, просто захотелось услышать твой голос, целую»), и не знал, то ли обижаться, то ли быть польщенным, то ли пожалеть ее, когда выписал на бумажку даты звонков и понял: каждый звонок раздавался в тот момент, когда в Италию доходили вести об очередном взрыве бомбы, подложенной на базаре палестинцами, ракетной атаке, артобстреле из Сирии, диверсии. Так что, может быть, все, что она пела ему тогда о том, как он подходит для венской работы с его знанием языков и техники, и как много он сможет сделать для оголтелого мирового сионизма (на политике они время от времени сцеплялись), и как недостойно мужчины всю жизнь держаться проверенной колеи, — все было только словесным камуфляжем, рекламно расписанным полиэтиленом, под которым лежал тяжелый, цепной, кусачий зверь — страх.
Страх за него.
Но страх или нет, работа-то действительно оказалась по нем. Так по нем, что он уже и не помнил, жил ли он раньше когда-нибудь с таким же возбуждением, с таким дружелюбным любопытством к каждому новому дню.
2
Снова заурчал рыжий телефончик — на этот раз чуть другим, «римским» урчанием.
— Аарон, золотко, что там у вас? У нас такая мерзкая смесь ветра с дождем, что я едва добежала от паркинга до дверей. Сижу между двух электропечек и до сих пор не могу согреться. Бок онемел.
— А я даже не знаю. Еще не выходил сегодня. На крышах солнце, но ветер, похоже, не слабее вашего. Целую твой онемелый бок. И все, что пониже.
— Спасибо. Это очень мило. Хотя слишком давно уже — все только по телефону.
— Приедешь на уикенд?
— Не могу. Обещала мужу пойти с ним на прием. В какое-то посольство.
— Не попадитесь там в заложники.
— Кажется, это венгерское. Или болгарское. В общем, из тех, которые не захватывают. Встреча с дипломатами, которых не воруют. Потому что никто за них не даст гроша ломаного.
— Как это твоего Марчелло вдруг занесло к красным?
— Ничего не вдруг. Не надо этих ваших реакционных инсинуаций. Наша политическая ориентация и политическая расцветка сохраняется уже много лет неизменной. Мы постоянны в своем многоцветье, как радуга.
— Что дети?
— У Ванды новый бойфренд. Еще страшнее прежнего. Знаешь, из тех — зацикленных на бомбе. Которые считают, что в ожидании катастрофы можно не учиться, не работать, не чистить зубы, не обуваться, не застегивать ширинку. Но очень сердится, когда Ванда забудет купить ему марихуаны. А у Марио все было так хорошо, но вдруг выяснилось, что уже два месяца он не ходит в церковь. Я думала — натворил чего-нибудь и не хочет исповедоваться. Уверяет, что нет. Настоящий религиозный кризис. Что ему стыдно смотреть на иконы, на раскрашенные статуи и на прочее идолопоклонство. Хочет перейти в протестантизм.
— В протестантизм — это еще ничего. Все же не так хирургически бесповоротно, как иудаизм.
— Ты всегда найдешь чем утешить.
— На Рождество сумеешь вырваться?
— Постараюсь. Я позвоню через неделю снова. А пока возьми бумагу, записывай. Фонд просит тебя встретиться с одним биологом из Англии.
— Почему с биологом? Почему из Англии?
— Аарон, ты в своем сионистском угаре воображаешь, что головастых мальчиков можно найти только среди бегущих из России евреев. Представляю, какой тон у тебя будет, когда я попрошу тебя встретиться с итальянцем.
Я ничего не имею против англичан и итальянцев. Я просто думал, что биология…
— Да, биология тоже лежит в кругу интересов Фонда. Впрочем, он, кажется, не совсем биолог. Тут написано также, что токсиколог. Специалист по ядам. Его зовут Чарльз Силлерс. Эдинбургский университет. Он начал какую-то интересную работу, но не успел. Инфляция, урезание средств на лабораторные работы, молодежь увольняют в первую очередь — банальная история. Видимо, он приехал в Вену от отчаяния. Не знаю, чем он намерен заниматься. Предложи ему наши обычные условия. Он остановился в маленьком отельчике на Туркенштрассе. Запиши адрес.
Записывая, он подумал, что все же напрасно она так старается скрыть невинное удовольствие, которое доставляет ей возможность командовать им. Из-за этого служебные разговоры всегда окрашивались фальшью и раздражением. Иногда, правда (вот как сейчас), прорывались и нелепо просительные интонации.
— Записал? Пойдешь прямо сейчас? Тогда положи ручку. Открой нижний ящик. До конца, до конца. Открыл? Достань «роланда». Только умоляю — не обманывай меня. Можешь издеваться, можешь называть старой истеричкой, можешь злиться, но только сделай, как я прошу. Все как положено: расстегни рубашку, надень на шею, выведи антенну. Бог! Сам Бог Отец тебя покарает — наш общий, — если попробуешь обмануть. Ты слышишь? Наденешь? Не обманешь?
Улыбаясь и качая головой, он извлек из ящика «роланда» — портативный приборчик в форме медальона, украшенный изображением старинного рога.
— Ну успокойся, конечно, о чем разговор, — приговаривал он, запихивая медальон на грудь, ежась от металлического холодка, просовывая кончик антенны сквозь пуговицы рубашки, цепляя его изнутри к булавке галстука. Инструкция требовала в случае серьезной опасности дернуть за булавку: при этом что-то срабатывало внутри медальона, и он начинал слать радиосигналы о помощи. Но кому?
Цимкера подмывало порой попробовать и посмотреть, что из этого выйдет. («Ах, извините, ложная тревога, сдали нервы, мне показалось, что эта цветочница собиралась задушить меня своими фиалками».) Когда-нибудь надо будет попробовать. Но не сегодня. Сегодня что-то такое было в голосе Сильваны, на что карающий Бог Отец действительно мог откликнуться.