Я ко всему притерпелась. К климату тоже. Я вам скажу: непросто заводиться в минус сорок градусов, когда птицы не летают и масло застыло, и я, бывало, упрямилась. Мне казалось, что из меня вынимают кишки. Сначала правой ногой хозяин долго качает педаль газа, чтобы загнать бензин, спрятавшийся в бензобак, обратно в мотор. Качать надо умеючи. Перекачаешь — не заведусь, облившись бензином. В салоне резкий запах свежего бензина — умный ждет, зря не заводит. Аккумулятор на морозе теряет свой потенциал и похож на несостоятельный пенис мужчины, выходящего из холодной воды. Хозяин в дубленке, в ушанке бормочет под нос — матерный парок идет у него изо рта. Стекла у меня покрыты инеем — видимость ноль. Стартер скрипит, как мышь за печкой, и потихоньку умирает аккумулятор. Неожиданно в морозном воздухе раздается выстрел — это шалят свечи. Я вся содрогаюсь, и огонь вылетает из выхлопной трубы. Но я все равно не завожусь. Разгневанный хозяин зовет соседа. Меня привязывают за веревку, как козу, к чужой машине и волокут по заснеженным улицам. Вокруг двухметровые сугробы, в небе холодное январское солнце, голубые тени домов — я едва кручу колесами, упираюсь, веревка рвется. Хозяин в отчаянье бьет сапогом по колесу — и снова берется за веревку. Меня начинает колотить, это как ломка. Я дергаюсь, брыкаюсь, кашляю, но вдруг, когда надежды умерли, завожусь. Заведусь — заглохну. Заведусь — заглохну. А потом как заведусь-заведусь!
Бывало, я заводилась и сама, даже в сильные холода, из последних сил, из жалости к хозяину, и победно дымила на всю морозную округу. А он брал веник, которым метут кухню, и начинал меня чистить, от крыши до колес, освобождать от снега и льда, и я постепенно из льдышки превращалась в современное транспортное средство. Хозяин сидел в салоне и дул на руки, довольный, сняв рукавицы, ожидая, пока я разогреюсь. Руки у него — красные, пальцы не разгибаются. Но уже через пять минут в салон начинал поступать горячий воздух — печка у меня теплая, любвеобильная, — и хозяин перед тем, как поехать, закуривал не спеша жесткую русскую сигарету.
Было дело — ломалась я часто. Ну, не так часто, как Москвичи и Запорожцы, те кипели по всякому поводу, но я держалась изо всех сил — и все-таки ломалась. Конечно, меня перегружали. Из экономии на мне возили всё, особенно, на багажнике, который крепится к крыше: возили мебель на дачу, картошку — с дачи, возили стройматериалы, двери, лодки, котлы. Водили меня, как правило, не слишком профессионально, жгли сцепление, ездили на лысой резине. Я не скажу, чтобы я была гоночной — но я резвая, — и люди бились и меня били, не чувствуя моей резвости.
В ремонтную зону при старом режиме отправлялись ни свет, ни заря, и перед воротами уже была очередь таких больных машин, как и я. Дальше все зависело от хозяина. Если он был сообразительным и дружил с теми, кто чинит машины — к вечеру можно было уехать, сменив испорченные детали. Но если хозяин размазня — опытные мастера немедленно это секли, и машина могла ремонтироваться неделями, и не было никакой гарантии, что с нее не своруют половину частей, заменив на полную дрянь.
По своей крови, я — мулатка. Помесь итальянской инженерии с российским самобытством. Помесь загадочная, не поддающаяся расшифровке. Что я приобрела, попав в Россию? Чего лишилась? У моих фиатовских предков в Италии никогда не было такого высокого статуса, как у меня. Но в России я пересела на отвратительный бензин, в меня заливали дурное масло: меня неправильно кормили и только на первых порах занимались профилактикой. Затем о моих нуждах забывали, и я должна была переходить на режим самовыживания. Лечили меня, как правило, грубо. Именно на ремонтной зоне я поняла, что Россия — грубая страна, по крайней мере, с 1917 года. Когда ко мне подходили мастера, они никогда не говорили ласковых слов, не хвалили меня. Моим более пожилым товаркам они открыто предлагали ехать на кладбище. Было ясно, что в этом обществе не жалеют старух. Я помню случаи, когда меня били молотком, чтобы я завелась, но это — все-таки экстрим. Обычно мастера относились ко мне с болезненным для меня равнодушием. Казалось, мои недуги приносят им не возможность заработать денег, а только одни неприятности. Они работали хмуро, в замасленных ватниках. Люди были похожи на лохмотья. Гайки никогда не довинчивали. Работать никто не любил. Редкое исключение составляли молодые мастера. Чем лучше был их рабочий комбинезон, тем тщательнее они работали. У них самих были Лады — по вечерам они становились гонщиками, они разбирались в нас насквозь. Некоторые из них погибли от быстрой езды, другие во время перестройки стали кадрами молодого капитализма, занялись продажей иномарок, разбогатели.
Я была первой машиной для миллионов русских, включая автора моего монолога для вас. И я горжусь тем, что превратилась для молодых людей постсоветской России в «Феррари» нашего переходного времени. Со мной они познали первый риск жить нарушителями уличного, городского, государственного спокойствия. Панки, рокеры, хакеры, металлисты — мои ковбои. Мы стали с ними единым телом мечты, пульсом, ритмом, миражной философией ночного города. Огни круглосуточных магазинов, клубов, казино, кафе, дискотек — наши единственные светофоры. Раньше теряли скорость от памяти — мы теряем память от скорости. Мы теряем память от музыки, секса и смеха. Мы несемся по новой ночной Москве, забыв, что было вчера, не думая, что будет завтра утром. Мы — рок-н-ролл без тормозов.
Если вы верите, что машине снятся кошмары, то теперь Кавказ — мой еженощный кошмар. Я искренне верила, что рождена не для войны. Я не знала, что, кроме очередей за хлебом, бывают пулеметные очереди. Я стала жертвой развала Империи. Беженцы, бросившие свои дома, чтобы увернуться от бомб и расстрелов, чеченцы и русские молятся на меня, как на спасительницу:
— Давай, сестра, быстрей! Еще быстрей, сестра!
По проселочным дорогам Кавказа я убегаю от преследования, прячусь в придорожных кустах и оврагах. Несмотря на мои легковые конструкции, я стала носильщиком семейного скарба, почтальоном, оружейным складом, родильным домом, палаточным лагерем, больницей на колесах, катафалком. Пусть я не танк, но я поняла, что такое ненависть, зачистки, кровная месть. Я не знаю ни одной легковой машины новейшего времени, которой пришлось бы взять на себя ответственность за судьбы сотен тысяч людей так, как мне. Я не спрашивала, кто на какой стороне воюет. Когда-нибудь в Грозном поставят мне памятник: мой остов, сожженный в бою. Мне жалко всех.
Конечно, меня использовали в хвост и в гриву, но мое основное предназначение — я привила русским новое отношение к вещам. До меня они думали, что вещь — это нечто такое, что не нуждается в любви. Они берегли вещи, но не любили их. Вещи их подводили: белье расползалось от старости, в квартирах осыпались потолки. Я пришла к ним как вестник будущего. Я — индивидуалистка. Я — вызов коммуналкам. Я — бездорожье русской любви.
Не знаю, сколько людей во мне объяснилось в любви, но в стране, где не было ни кафе, ни нормальных гостиниц, я была местом, где нестыдно. Сколько раз меня замечали где-нибудь на опушке леса с надышанными стеклами! Да, я небольшая машина, но у меня удобно раскладываются сидения, и если приноровиться — здесь можно заниматься любовью. Осторожно, не то женские каблуки порвут обивку моего потолка, так однажды и случилось, но все-таки трахаться подано! Отвезя своих возлюбленных за город, хозяева Лад любили их не на природе с комарам и кровососами, впивающимися им в интим, а в салоне под музыку — и крики их оргазма слышны мне до сих пор. Как и крики младенцев, которых они потом забирали из родильных домов.
И вы хотите сказать, что я не чудо?
Ах, уже не хотите?
Ну, тогда поехали кататься. Не обращайте внимания на мои морщинки. Это — морщинки радости. Сегодня у меня прекрасное настроение.
2003 год
Виктор Владимирович Ерофеев
В старый Сульц я приехал около трех часов дня, когда французы, закончив свой «второй завтрак», выходят из ресторанов с деревянной зубочисткой в зубах. В отличие от Оберне или Кольмара, Сульц — полумертвый, захолустный и весьма бедный эльзасский городишко. Когда я припарковывал свой новенький серебристый «Ауди» с немецким номером на центральной площади возле невзрачной католической церкви, ища себе место среди французских малолитражек, я поймал завистливые взгляды местной общественности.
— Где здесь у вас музей Дантеса? — спросил я у одного из этих завистников с крупнососудистым носом любителя сухих вин.
Он неприветливо махнул мне рукой в правильном направлении. Через пять минут я уже входил в музей, чувствуя на себя сверлящие взгляды двух французских девчонок, которые ели на лавке мороженое, широко расставив ноги в синих гольфах. Купив у какой-то чернявой сотрудницы довольно дорогой билет, я вскоре убедился, что музей лишь отчасти имеет отношение к Дантесу. На первой этаже размещалось краеведение, на третьем — какая-то израильская выставка, куда я не пошел, но второй занимал Дантес со своим семейством.