Но вот приближающееся подземное дрожание, весь в пару из-за поворота, одолев подъем, выползает мощный «ФД» — «Феликс Дзержинский», самый могучий в те времена паровоз, тянет за собой нескончаемый товарный состав, долгим криком, вырвавшимся из мощной груди, оглашает окрестности: «Везу-у-у!..» Они ждут, видны, наконец, хвостовые вагоны, тогда они скатываются с песчаного откоса к путям, он первый успевает схватить расплющенный на рельсе медный пятак, он горячий, пахнет от него, как из выстреленной гильзы. «Ага-а-а!..» — победно кричит он. «А-а-а!..» — вторит долго пустое эхо. А Юры нет. Дрожит прозрачный текучий воздух над раскаленными рельсами в той дали, где затих перестук колес и гул тяжелого состава, и вдруг снова прогрохотал близко, отброшенный эхом. И — тишина. Пуст откос. Только — вершины сосен, небо в вышине, оно все глубже, глубже разверзается, синей, и оттуда, из незримой темнеющей выси, он ясно до жути, так, что холодеет голова, чувствует взгляд Юры.
Проснулся Лесов от боли в сердце, от страшного гула, несшегося на него сверху. Мигнув тенью по белой стене, уходил к морю, снижаясь, самолет, его было видно в открытую балконную дверь. Подавленный сном — брат, как живой, стоял перед глазами, — он не сразу приходил в себя. У матери, у отца есть хотя бы место на земле, где они похоронены, две их могилы. А Юра только во сне является ему, говорит беззвучно.
Однажды в поезде, среди ночи слышал он разговор. Женщина жаловалась, что сыночек убитый даже не снится ей, хотя бы во сне повидать, нет, не приходит, может, обиделся на что? И старческий голос успокаивал: «Не печалься, смерть его была легкая. Это кто муки мученические принял, кого оплакать было некому, тот приходит, чтобы пожалели его».
Вот сколько уже десятилетий прошло, а все это перед глазами, как искал он Юру среди страшного бедствия, бегал по путям. На станции — платформы со станками, плачут, кричат люди. Кого-то берут, кого-то выкидывают с вещами. И вдруг увидел: в товарном вагоне, битком набитом, сидят они, свесив ноги наружу. Над их головами передают чемоданы, какие-то узлы, а они сидят, отрешенные, одни со своей бедой.
«Юра!» — радуясь, подбежал он. Брат вздрогнул, сжал Лялькину руку. Он, младший, гордый тем, что уже — в военной форме, упросил, взяли его, сейчас их полк бросают на фронт (много позже узнал он, что ими затыкали прорыв, и почти все полегли там под танками, чтобы станки эти могли успеть вывезти, да и их не вывезли, разбомбили в пути), а старший брат уезжает с Лялькой. Лязгнули буфера, дрогнул состав, стронулись колеса, отставая, он некоторое время шел следом. Вдруг Юра спрыгнул, подбежал, обнял крепко, поцеловал, уколов небритой щекой, и когда поезд на изгибе заслонило другими составами, он, пораженный, ощутил, что щека его мокра. Вот все, что осталось от брата.
Утром Маши не было на пляже, опоздала она и к завтраку.
— Знаешь, во сколько они меня привезли? В половине второго. Хотела со зла разбудить тебя…
— И зря не разбудила.
—…Наговорить гадостей и уйти, пусть, мол, ему будет хуже? А ты спал?
— Разумеется.
— Нет, правда? — возмутилась она.
Ну, конечно, он должен был сидеть на балконе, ревновать, злиться, пока, светя фарами, не подъедет машина. А утром с дурной головой садиться работать. Но он сказал:
— Как ты думаешь, мог я уснуть, пока дитя домой не вернулось?
— А ты слышал, какой скандал учинила мне дежурная? Между прочим, я на тебя обижена.
— Но не надолго?
— Вот ты не мелочный, а… Что, ты побоялся выпить рюмку водки за счет Джона? Знаешь, сколько он дает на фильм? И потом он слышал твою фамилию, стоило мне только назвать…
— Не обольщайся, ничего он не слышал, это — форма вежливости. А хоть бы и слышал? Нет, уж ты не ставь меня в такое положение.
— Да он не на свои угощает, фирма.
— На чьи угодно.
— Кстати, почему ты ни разу не рассказывал мне, что вы с Александром Васильевичем хорошо знаете друг друга?
— Кто это — Александр Васильевич? — и тут же сообразил: — Прохиндей?
— Ты еще при нем так скажи!
— Всенепременно.
— Так почему ты скрывал?
Он не скрывал, просто не хотел расстраивать. Он видел, как Маша ждет, как напряжена вся, а он не верил прохиндею. Лет сколько-то назад тот прицеливался к его сценарию, приходил к нему домой с редакторшей по фамилии Гроос, за пышные бедра прозванной на студии Жооп, с ней он в то время жил. Уютно разместившись в кресле, она поджала под себя ногу, поглаживала чулок длинными темно-вишневыми коготками: «Ах, как волнительно! Я взнервлена». Весь разговор сопровождался этим шуршанием коготков по нейлоновому чулку. Потом выяснилось, что он одновременно договаривается еще в двух местах.
Но если прохиндей уже не прохиндей, а Александр Васильевич, возможно, правда, дела сдвинулись? Дай-то бог! И уже запросто — Джон…
— Он не Джон, а Джо.
— Он что, американец?
— Американский ирландец. Или — наоборот. Я в этом не разбираюсь, как у них.
— Или, наоборот, англичанин?
— Или — француз. Он вчера очень уважительно говорил о тебе.
— Лимонадный Джо?
— Не дурачься, ты понимаешь, о ком я говорю. Кстати, рассказал историю из твоей повести.
— Это не повесть.
— А что?
— Книга. Документальная.
— Почему я ее не читала?
— Много читать утомительно для тела.
— Свинья ты. Мне пришлось делать вид. Кстати, действительно, симпатичная история. Он хочет взять оттуда эпизод.
«Кстати» у нее появлялось всякий раз, когда ей что-нибудь неловко или затруднительно было сказать, он знал. И тенью прошла грешная мысль: уж не из-за этого ли она вчера так настойчиво звала его? Но вслух сказал:
— Машенька, раз для тебя — какой разговор!
— Нет-нет, я тут совершенно ни при чем. Джо, кстати, тоже понравилось. Разумеется, надо будет перенести в другую действительность, что-то подкорректировать.
Даже язык у нее вдруг стал деловым. Ох, не надо бы ей брать на себя эту миссию, не надо.
— Они хотят приехать, договориться. Возможно, ты сам напишешь этот эпизод, тогда — соответственно…
— Ко мне это не будет иметь никакого отношения. Ты спросила, я согласен. Все.
— Но почему? Тебе его денег жалко?
— Характер плохой.
— Не понимаю!
И взглянула на часы:
— Наверное, они уже прислали за мной машину.
Все завертелось, как бывает только в кино. Шли возбужденные разговоры, строились грандиозные планы, хорошо, если половина из них сбудется в дальнейшем. Разобраться трезво, Маша там была сейчас не нужна, но правильно сказал кто-то вслед ей: «Такая может вдохновить». Она украшала общество.
Утром за ней присылали машину, возвращалась поздно, пахнущая вином, дорогими сигаретами, ее там окуривали со всех сторон. И рассказывала, рассказывала или сразу валилась спать: «Я еле на ногах держусь».
А ему в эти дни хорошо работалось, и он осторожно носил тихую радость в душе, боясь расплескать. Скорей всего, как ему теперь виделось, это будет книга историй, судеб простых людей, многие из них даже не знали друг друга, но судьбы их переплел кровавый двадцатый век. Он отмечен именами гениев и величайших злодеев, а люди обычные забудутся, словно они для того только и жили, чтобы унавозить собой почву, из которой пышно расцветет древо истории. Предощущение надвигающихся грозных событий не оставляло его, но когда писал он, в эти минуты бывал счастлив. И уже хотелось, чего он никогда не делал раньше, одну историю прочесть Маше; так собака в знак полного доверия кладет человеку голову на колени.
История эта относилась к сентябрю 1939 года, когда немцы вошли в Польшу и началась вторая мировая война, а мы, выждав время, двинулись с востока, и по заранее согласованной и прочерченной на карте черте войска стали, разрезав страну и судьбы людей. Часть Польши отошла к Рейху, а Западная Украина и Западная Белоруссия — к нам. И будто бы определен был день и час, до которого жителям разрешалось еще выбрать, к кому перейти: к нам или к немцам. И под надзором немца-пограничника прощаются парень и девушка. Она — полька, он — еврей. А немец с автоматом на шее похаживает, посматривает, как они все не могут расстаться. Наконец, парень поставил ногу на педаль велосипеда, вот тут немец и сцапал его. Уж как она умоляла, а парень все на часы показывал, мол, нет, он не просрочил, он имеет право. Немец и часы с него снял: право — сила, жизнь и смерть сейчас были в его руках.
Мог бы наш пограничник сказать или, слов не зная, показать жестом: ладно, мол, отпусти, чего уж… И тот бы отпустил. Или бы нарочно не отпустил, явив в своем лице непреклонность, силу Германии и мощь: чтоб знали. История была подлинная, но виделось за ней многое: раб, ставший господином.
Он встретил Машу в неурочный, послеобеденный час, когда пляж пуст. Она сидела одна, подставив лицо солнцу, массировала кремом плечо.