На самом деле все их темы и чаяния были ему откровенно скучны. После третьего глотка начинали вспоминать казахские ветры, сибирские морозы и жаловаться на свою жизнь как там, так и тут — мол, там с детства называли их немецкими фашистами, а тут называют русским дерьмом. И включали кассетник, и слушали песни про свои трудные судьбы в Германии, в основном, на мотив «Там кто-то с горочки спустился». Что-то вроде:
Да, мы не тянем на героев,
В нас зла с добром простая смесь.
С волками мы по-волчьи воем,
А значит, приживёмся здесь.
А строчку «И немцы местного разлива нас не считают за людей» не только слушали, но и коллективно ей подпевали. Ещё, поддав, исполняли хором самодельный хит «Дойчланд, Дойчланд, юбер алес[1], мы тебя опустим», пили девятого мая с тостом «Чтобы всегда мы их, а не они нас» или ходили по улицам, поздравляя всех встречных немцев с Днем Великой Победы.
Из этого, пожалуй, и состояло всё их общение и все их развлечения. Ну, плюс к тому, делились житейским опытом. Кто-то рассказывал, что взял напрокат такой же «Гольф», как у него, да и снял на хрен коробку скоростей, а свою, начавшую чего-то на пятой скорости выбивать, установил. И сдал вечером машину в пункт проката. И коробка, таким образом, обошлась ему в тридцатник. Кто-то объяснял, как надо зарабатывать большие деньги, а не куски мизерные сшибать:
— Договариваешься, — говорил, — с коренным немцем, едешь с ним на его застрахованном вдоль и поперёк мэрсе в Польшу. А ещё лучше, он на мэрсе, а ты сам, отдельно. В Польше встречаетесь, ты сдаёшь мэрс своим людям за полцены. А немец заявляет о том, что вот у него в Польше украли машину. Прямо из Польши звонит в свою полицию и заявляет. Немец получает страховку. Плюс ты ему башляешь штук пять. Ну и тебе после всех дел, минимум, столько же остаётся.
И вся компания слушала этот трёп, разинув рты, и завидовала рассказчику и тому, как классно варит у него котелок, не хуже варит, чем у любого еврея. А Горбуну во время этих слушаний совсем скучно становилось жить на свете.
«Заложников, что ли, где-нибудь взять?» — думал он и ковырял незаметно в носу.
Случалось, ради спортивного интереса участвовал Горбун в драках с турками, арабами или вьетнамцами. Сила у него была дай Бог каждому, руки длинные, кулачищи с дыню — этакий русский богатырь Мойша Попович. Если б не сколиоз, он вымахал бы под сто девяносто, как и брат его Шизофреник. Но с некоторых пор весь его рост уходил в спину. То есть ноги и руки продолжали расти как следует, а торс нет. Отчего Горбун всё больше и больше горбился, остановившись на отметке сто семьдесят три сантиметра.
Ещё одним развлечением дискотечной компании было бить фашистов. Правда, Горбун не получал и от этой забавы настоящего удовольствия. Потому что фашисты подобрались тут, в отличие от их русских единомышленников, физически отсталые и нетрезвые. При его дурной силе они не могли оказать ему достойного сопротивления. Да вообще никакого сопротивления не могли они ему оказать. И он бил их по лысым башкам ударами сбоку и снизу, бил ногами в кость, аккуратно в то место, где заканчивались их грубые высокие ботинки, бил по печени и по почкам, и они под его ударами падали и плевались зубами с кровью, и призывали полицию защитить неотъемлемые права их прыщавых личностей. А однажды от этого занятия и вовсе постигло Горбуна глубокое разочарование.
Механизатор, репатриировавшийся в Европу из-под города Омска, из немецкой деревни Махоркино, сказал, что знает целый трёхэтажный дом, где живут только фашисты. Ну, или почти только. Поскольку одну квартиру в этом доме всё-таки занимает старуха лет восьмидесяти, которая, кстати, времена фашизма хорошо помнит, а вторую — жиды, сбежавшие из Ленинграда — муж и жена.
— Но эти квартиры видны, — объяснял механизатор. — Они всегда на ключ закрыты. А остальные нараспашку. Потому как живут фашисты коммуной, что ли. Во всяком случае, собаки у них общие и бабы, по-моему, тоже общие.
— Значит, там есть собаки? — спросил Горбун. Чтобы легче было проглотить «жидов».
— А ты что, собак боишься? — спросил махоркинский механизатор.
— Я и баб не боюсь, — сказал Горбун, — не то что собак.
В результате двинули после дискотеки на этот дом. Толпой. Механизатор во главе, чтобы верную дорогу указывать. Для куражу выпили гадкой тридцатидвухградусной водки из горла, пустив две бутылки по кругу. Пришли, смотрят, дом стоит полуразваленный, сто лет без ремонта. В таких домах обычно никто не живёт, потому что лет пятнадцать назад люди их бросили и уехали с востока на запад, когда это стало возможно. За свободной жизнью уехали и за свободно конвертируемыми заработками. Такие дома обычно давно скуплены за бесценок богатенькими западными немцами и стоят в ожидании своего капремонта или полного и окончательного демонтажа. А этот, значит, был заселён.
Ну, вошли, ворвались, можно сказать, и стали в квартиры вламываться. А там дети рахитические в зелёных соплях, женщины невзрачные, уставшие. Все, правда, в чёрное одеты. Мужики тоже есть и действительно бритые и, как у них тут заведено, в коже и ботинках, а также и с наколками на головах. Но пьяные вдребезги или, может, обкуренные. Лежат на тюфяках по углам, ловят свой кайф, никому не мешают. По ним дети тихо ползают и насекомые какие-то домашние. Собаки тут же присутствуют, на голом полу в клубки свернувшись. Видно, сном от голода хотят спастись.
Горбун посмотрел на эту картину бытия и говорит:
— Ну, и кого тут бить? Этих? Они без нас не сегодня завтра подохнут.
Повернулся и вышел. А за ним и остальные на выход потянулись.
Механизатор их руками останавливал, кричал:
— Да вы что, это ж самые натуральные фашисты. Вы спросите у жидов. Спросите, они же им каждый день угрожают и мне прошлой зимой написали на машине «Russe raus!»[2].
— Так ты ж тоже на всех машинах, какие на улице стояли, «хуй» написал, — кто-то механизатору напомнил.
— Я пальцем по инею писал, а они — краской.
Но обратно никто уже не вернулся. Кто-то, конечно, в дверь евреям позвонил пронзительно, для смеха и потехи, но те из-за двери своей не отозвались. Сидели тихо, как будто их никого нет дома.
А у всех участников этого антифашистского рейда после такого облома стали головы от водки болеть. Как будто уже наступил новый день и с ним естественное утреннее похмелье.
Больше Горбун фашистов бить не ходил. И на дискотеку ходил сначала всё реже, а потом и совсем бросил туда ходить. Поскольку скука и тоска.
И стал он замыкаться в себе. Сидел чуть не сутками за компьютером — лазал по сомнительным сайтам в Интернете или гонял по экрану чертей.
Вообще, тоска и скука — это и есть основные состояния в среде эмигрантов из бывших СССР и СНГ, они же есть основные двигатели какого-либо прогресса. В том смысле, что в этой кислой среде сидящих на пособии людей, с тоски и скуки всё и совершается. Если, конечно, совершается хоть что-нибудь. Причём тоска у всех эмигрировавших немцев, евреев, их казахских и украинских, и литовских жён не какая-нибудь, а Настоящая. Русская. Тоска. Эту тоску они с собой с родины в клетчатых безразмерных торбах привезли.
Тот же Бориска маяться эмигрантской скукой начал на третий день после приезда. А на четвёртый стал авторитетно утверждать, что русскому человеку здесь с тоски можно удавиться, а жить, наоборот, нельзя. И чтобы совладать как-то с этими эмигрантскими чувствами — с тоской, то бишь, и скукой, — пошёл он любимым своим, проторенным ещё дома, путём. Не мудрствуя, как говорится, лукаво и не изобретая велосипедов. Он огляделся вокруг, на двадцать метров в диаметре, и снова, вторично, значит, сменил жену. И главное на такое убожество сменил, пребывая уже в тоске, но ещё под воздействием первого эмигрантского шока, что трудно себе вообразить и невозможно представить. И дальше хотел, как под копирку действовать, как по писаному. То есть через короткое время он намылился опять к жене вернуться, обновлённым. Но та уже повторения пройденного не допустила. Сказала:
— Надоел ты мне, Борюня, со своими римейками. Терпеть не могу самоповторов.
И отправила его туда, откуда он к ней собрался прийти, то есть к новой подруге. А он уже той картинно объявил, что в его жизни была она ошибкой и досадным недоразумением. И она, эта подруга временная, на него не обиделась. Потому что мужья у неё как-то не приживались. Один даже умер ни с того ни с сего. И Бориска, значит, ещё не ушёл от неё, но уже опрометчиво об уходе своём объявил. И пребывал, значит, в промежуточном, подвешенном состоянии, в смысле, где и с кем жить.
— Раиса, — сказал Бориска, — а можно, я буду к тебе хоть в гости приходить? Я имею в виду, пообедать. Ну, или, возможно, поужинать.