Кое-как, с третьего или четвертого попадания Василий Николаевич открыл увертливым и скользким ключом дверь, ввалился в квартиру и, не раздеваясь, в пальто и туфлях упал на кровать.
Проспал он, наверное, часов двенадцать, а когда проснулся (кстати, не испытывая никакого похмелья, никакой боли, ни головной, ни сердечной), то с удивлением обнаружил, что он раздет и разут и спит в кровати, покрытой поразительно чистым (только из прачечной) накрахмаленным бельем. Вначале он немало испугался этому обстоятельству и даже подумал, что он не дома, что блудливая эта Даша все-таки околдовала его, пьяного, и увезла с собой. Но потом он огляделся, с радостью признал свою комнату и по-трезвому похвалил в душе сам себя. Выпивка выпивкой, а он все же молодец: вовремя ушел из ресторана, вовремя (хотя, разумеется, и не без труда, не без потерь) добрался домой, и мало того, что добрался, так еще и не торопясь, последовательно разделся, аккуратно повесил новое свое пальто в прихожей на вешалку, а рубашку и костюм на плечики в шифоньер. Не забыл он и про бабочку: терпеливо и со вкусом приспособил ее рядом с зеркалом. Единственное, чего не мог вспомнить Василий Николаевич, так это того, как он ухитрился застелить новые простыни (и вообще, откуда они у него? неужто вчера вместе с одеждой он купил и белье?) и принять перед сном душ. Но вот же ухитрился: простыни на кровати были хрустяще-нежными, а тело хотя и в ссадинах и синяках, но поразительно бодрым; голова и борода освежающе пахли дорогим яблоневым шампунем.
В общем, Василий Николаевич мог быть собой доволен. После стольких лет нищеты и уныния он вполне заслуженно позволил себе небольшую вольность – пирушку. Кстати, любой другой художник или писатель на его месте, получив столь значительный гонорар, позволил бы гораздо больше и уж точно бы уехал на всю ночь с Дашей…
Но постепенно, час за часом самодовольство Василия Николаевича начало проходить, а на смену ему вернулась и в короткое время безраздельно овладела всем существом Василия Николаевича вчерашняя ресторанная тяжесть и раздражение. Он вначале никак не мог понять, откуда она снова возникла и по какой причине терзает и изводит его на нет, попробовал даже выпить рюмку водки, решив, что это все-таки просто похмелье, запоздалое раскаяние за содеянное вчера в пьяном бреду и угаре. Но водка не помогла, а лишь усугубила его мрачное состояние. И так было до самого вечера, до ночи: Василий Николаевич, поддавшись этой похмельной тяжести, все время сидел в кресле, исступленно смотрел на стену, где висела копия его картины «Расстрел царской семьи», но ничего там, кроме рамы, не видел.
И вдруг уже в первом часу он все осознал, все понял и до глубины души обрадовался простоте разгадки своего мрачного состояния. Душа его всего за один вечер, проведенный в праздности в ресторане, устала; она у него совсем другая, рабочая, страдающая, любое безделье и праздник ей вредны и опасны.
Василий Николаевич подхватился с кресла, поспешно натянул на себя какие-то старые, десятилетней давности одежки (попутно очень посожалев и подосадовав, что вчера опрометчиво выбросил в урну более новые) и среди ночи на случайно остановленной машине помчался в мастерскую. Там он немедленно вооружился столярными инструментами и принялся мастерить подрамник. Многие художники подготовительной этой работы не любили и заказывали подрамники в Худфондах, где всегда есть какой-либо веселый, вечно подвыпивший столяр. Но Василий Николаевич любил. У него в мастерской стоял добротный столярный верстак, добытый Василием Николаевичем однажды по случаю на мебельной фабрике. К столярному ремеслу Василий Николаевич пристрастился еще в сельской школе, на входивших тогда в моду уроках труда, когда всерьез еще и не собирался быть художником. Ему нравилось строгать доски шершепкою и рубанком, отбирать четверти и шпунты, проводить-пропускать по кромке наличника затейливо и ровно бегущие дорожки, с микронной точностью подгонять шипы. Уже само название столярных инструментов приводило его в неописуемый восторг и вожделение, в них ему слышалась особая, неповторимая музыка. Но не в немецких, как они обозначаются во всех пособиях по столярному делу – зензубель, ценубель, шерхебель, фальцгобель, а в переделанных на русский манер, приспособленных к русскому языку и обиходу: шершепка, рубанок, дорожка, четверть-отборник, шпунт. Все эти инструменты в мастерской Василия Николаевича, которая больше напоминала столярную, чем художественную, теперь были, и он дорожил ими почти так же, как хорошими кистями и красками. Мастерил подрамники (а когда картина завершена, то и многоярусные рамы) Василий Николаевич с тем же вдохновением, как и писал картины. Работа эта требовала не меньшей страсти и творческого порыва, и Василий Николаевич отдавался ей со всей увлеченностью истинного художника. Подрамники у него всегда были на шипах из доски-пятидесятки и по своей конструкции и прочности напоминали деревенские оконные рамы, которые когда-то в школьной мастерской его учил делать преподаватель труда, знаменитый сельский столяр и плотник Яков Степанович Сытников.
Только еще взявшись за пилу и рубанок, Василий Николаевич остро почувствовал, как же он, оказывается, за эти неудачливые годы соскучился по любимой своей столярной работе – по мерному шуршанию рубанка, по вкрадчиво-осторожному повизгиванию припасовочной пилы, по смолистому запаху стружек и острее всего, пожалуй, по привычной ломоте и усталости в плечах и запястьях.
Подрамник Василий Николаевич мастерил до самого утра и закончил его, когда за окном уже начало рассветать, когда ночная осенняя темень стала отступать далеко за город, в поля и леса, а здесь, вокруг мастерской, разгорался чистый и радостный день.
Работой своей Василий Николаевич остался доволен. Подрамник у него получился отменно прочным, основательным, из хорошо просушенной лиственницы, скипидарно пахнущий хвоей и как бы чуть-чуть позванивающий, когда к нему нечаянно прикасаешься стамеской или ручкой пилы. Покойный Яков Степанович за такую работу Василию Николаевичу непременно поставил бы пятерку. А пятерки своим ученикам, начинающим столярам и плотникам, он ставил очень редко.
Одно только немного смущало и приводило Василия Николаевича в странное, настороженное расположение духа. Все время, пока он мастерил подрамник, ему казалось, что кто-то невидимый и неосязаемый нет-нет да и возникает у него за плечами и безмолвно следит за ним. Василий Николаевич несколько раз останавливал на замахе рубанок, придерживал движение пилы и оглядывался назад, но никого не было. Он усмехался своим ночным страхам, продолжал работу, но желанного успокоения не приходило, а наоборот, им овладевала еще большая тревога, в душу непрошено ползла та похмельная тяжесть, которая изводила его весь вчерашний день. Иногда, доведенный до отчаяния присутствием постороннего безликого гостя, Василий Николаевич даже восклицал в сердцах: «Да изыди же ты, ради Бога!» и после этого суеверно слышал поскрипывание двери – гость уходил, но всякий раз ненадолго и со смешком.
Окончательно он исчез лишь на рассвете, когда подрамник был уже готов и установлен на мольберт. Василий Николаевич восторжествовал и в назидание и вдогонку исчезнувшему гостю проговорил: «Вот то-то же!». Гость ничего не ответил, а лишь в последний раз протяжно хохотнул – и на том они расстались.
При свете дня Василий Николаевич отнес все эти свои ночные страхи и видения к последствиям неумеренной выпивки, поругал себя за нее в душе, поукорял, а потом, дав крепкий зарок, обещание подобного никогда больше не допускать, лег на диван, чтоб несколько часов поспать.
Сон его был глубоким и чистым. Лишь перед самым пробуждением Василию Николаевичу на несколько мгновений привиделся вдруг Яков Степанович со складным плотницким метром в руках. Хитро прищурившись, он кивнул на подрамник и сделал Василию Николаевичу строгое учительское замечание: «Левый верхний угол затянут на два миллиметра». Во сне Василий Николаевич с замечанием строгого своего наставника согласился, но, проснувшись и тщательно промерив подрамник по внутреннему и внешнему периметрам, а потом еще и по диагоналям, все придирки Якова Степановича отверг. Подрамник был сделан на совесть, без всяких изъянов, перекосов и затяжек, всегда позорных для настоящего столяра. Сам Василий Иванович Суриков не отказался бы написать на таком подрамнике лучшую свою картину. А уж он-то, сибиряк и таежник, толк в дереве и столярном мастерстве, поди, понимал.
Теперь Василию Николаевичу предстояло натянуть на подрамник холст и хорошенько его загрунтовать. Эта работа ему тоже всегда очень нравилась. Каждый раз Василий Николаевич делал ее с крестьянским прилежанием и охотой и считал не менее важной, чем писание самой картины. Он относился к тому типу художников, для которых в работе над полотном нет мелочей и случайностей. Собираясь писать самый незначительный, проходной этюд, они готовили холст, кисти и краски так же тщательно и ответственно, как и в преддверии работы над большой этапной картиной. Ведь все в руках Божьих, и ни один художник не знает, когда из-под его кисти выйдет шедевр: в те недолгие часы, а то и минуты, когда он пишет этюд, или в долгие месяцы и годы, когда он не отходит от полотна даже по ночам. И как же потом бывает жаль, что по небрежению и лени ты подготовительную работу провел абы как: сделал косой, прогибающийся подрамник, натянул полусгнивший холст-мешковину, поспешно, всего в один-два слоя наложил грунт, и вот теперь твоему шедевру (в получился именно шедевр) жить недолго, во всяком случае, не века… А ведь хотелось бы, чтоб века, чтоб далекие, совсем иные люди и поколения увидели твою картину в первозданном ее виде, а не в жалких копиях, увидели и по-настоящему восхитились твоим мастерством и талантом, как нынешние поколения восхищаются талантами Леонардо да Винчи, Рембрандта или того же Василия Ивановича Сурикова.