Он сухо сказал мне:
– Вам не стоит подниматься. Там никого нет.
Я все-таки собралась подняться в номер. Но он загородил мне дорогу. И повторил:
– Там больше никого нет.
Женщина застыла как статуя у себя за стойкой. Глаза у нее были широко открыты, а взгляд какой-то слепой. Мужчина легонько вытолкнул меня на улицу. И тихо сказал вслед:
– Уходите побыстрее. Они еще не знают, кто вы. Пока что вы для них всего лишь НЕОПОЗНАННАЯ молоденькая блондинка.
Он путался в словах, хотел еще что-то добавить, но у него уже не было времени. Я стояла на тротуаре в полной растерянности. Потом перешла улицу. Приблизилась к группе мужчин. И спросила у одного из них, что случилось в отеле. Он ответил:
– Не знаю, о чем вы говорите, мадемуазель.
Они все пронизывали меня холодными взглядами. Если бы я замешкалась около них, они и мне надели бы наручники. Но несмотря на страх, мне хотелось завыть, закричать во все горло, устроить скандал, лишь бы они сказали правду.
Я побрела наугад по соседним улицам. Улица Артуа. Улица Берри. Улица Понтье. Я прошла мимо агентства. Уже стемнело. Я снова прошла мимо отеля. Мужчины по-прежнему стояли там, напротив. И обе машины так и не тронулись с места. Наверное, он умер. Или они увезли его, надев наручники. Он всегда оставлял по ночам свет у себя в номере.
Все остальное было, кажется, на следующий день. Я не вышла из своей комнаты на улице Винез. Сказала Мирей Максимофф, что больна. Тем вечером она ужинала с Вальтером. И я подумала: а вдруг он что-нибудь знает. Я спросила у Мирей Максимофф, можно ли мне пойти с ними. Я боялась, что она поведет меня в тот же китайский ресторан, но нет, нас посадили в большую машину, мы долго ехали и наконец очутились в каком-то незнакомом квартале. Мы сидели в кафе: по одну сторону Мирей Максимофф и Вальтер, по другую – я. В зеркале отражалось мое лицо – лицо утопленницы. Вероятно, они заметили это. Мне налили вина, но я ничего не могла взять в рот. Они разговаривали, а я безумно боялась потерять сознание и изо всех сил заставляла себя слушать, не терять нить беседы, осмысливать их слова, запоминать движения губ. Вальтер говорил, что хочет сделать репортаж о людях, которые исчезают в Париже. Он собирался фотографировать по ночам в комиссариатах полиции. Так, чтобы никто ничего не заметил. В «обезьяннике». В «перевозках». В моргах.
Меня замутило. Я встала, больше всего боясь грохнуться в обморок. Спустилась по лестнице в туалет. Там меня вырвало. Мне больше не хотелось подниматься назад. Мне хотелось тайком уйти из ресторана и ходить, ходить одной по улицам. Я стала искать черный ход. Как сказал тот алжирец, я все еще была НЕОПОЗНАННОЙ блондинкой. Девушек, которых вылавливают в водах Соны или Сены, тоже часто называют неопознанными или неизвестными. Хочу надеяться, что останусь такой незнакомкой навсегда.
Я родилась в Анси. Мой отец умер, когда мне было три года, и мать вышла за мясника, жившего в пригороде. Отношения у нас с ней были неважные. Иногда я приходила в гости к матери и ее новому мужу, но что-то мешало нам общаться нормально. Мне кажется, я вызывала у нее скверные воспоминания. Мать была женщиной суровой, вспыльчивой и начисто лишенной сантиментов – как, впрочем, и я. Ее приступы гнева пугали меня. Впадая в ярость, она орала во всю глотку, брызгала слюной, и ее северный акцент сразу становился заметнее. Странная это была пара. Мясник, с его стрижкой бобриком и впалыми щеками, походил на строгого священника – из тех, что сверлят вас взглядом и, как инквизиторы, выспрашивают о грехах. Я заметила, что под влиянием этого человека мать становилась все более мужеподобной. Любви между ними не было, скорее, они относились друг к другу, как боевые товарищи по полку или как кюре и его служанка. Да и детей у них тоже не было. Любила ли когда-нибудь мать моего отца? Не знаю, – похоже, любовь вовсе не интересовала ее, даже внушала гадливость, и мое рождение явилось для нее несчастной случайностью.
Моя тетка, сестра матери, кое-как заботилась обо мне в детстве. Она тоже не отличалась чувствительностью. Не доверяла мужчинам. Не доверяла вообще никому. Даже мне. И, честно говоря, нас с ней мало что связывало. Так же как и с матерью, которая почти ничего не значила в моей жизни.
Воспоминания, сохранившиеся у меня от детства, не назовешь ни плохими, ни хорошими. Думаю, будь жив мой отец, я бы с ним ладила и все сложилось бы совсем иначе. Про отца говорили: «Горячая голова!», и я долго не могла уразуметь, что это значит.
С пяти лет я начала ходить в школу Святой Анны, рядом с Маркизатами. Моя тетка жила в Верье-дю-Лак. Она работала на виллах богачей в самом Верье и в Таллуаре. Убирала там, готовила, ходила за покупками. В ранней молодости ей довелось служить в одном из отелей Анси, и она сохранила добрые отношения с хозяином. Он продолжал помогать ей деньгами, когда у нее возникали затруднения. Эта женщина умела устраиваться в жизни.
В школе Святой Анны я была первой ученицей в классе, и директриса посоветовала тетке записать меня в женский лицей для сдачи экзаменов на бакалавра. Я так хорошо успевала по французскому языку, что могла, по ее словам, «далеко пойти». Однако тетка не прислушалась к ее совету. Она отдала меня в монастырский пансион, что на дороге Гран-Борнан, в двадцати километрах от дома. Не то чтобы она решила приучить меня к дисциплине, просто ей хотелось отделаться от меня. Мне уже исполнилось двенадцать лет.
Моя мать никогда не предлагала мне жить у нее. Как и ее муж, мясник. В те редкие дни, когда я навещала их, меня поражал его суровый пронизывающий взгляд. Со временем я поняла, что так он смотрел не на меня одну, а на всех женщин. Этот тип считал, что женщина – сосуд зла, и, без сомнения, убедил в том же мою мать. Мне кажется, он предпочел бы, чтобы она была мужчиной.
Я так и не узнала настоящей семейной жизни. И, откровенно говоря, думаю, она не пришлась бы мне по вкусу. Я чувствовала себя слишком независимой для этого. И мне часто хотелось остаться совсем одной. Я бы не вынесла всех этих воскресных трапез в обществе братьев и сестер, кузенов и их мамаш, праздничных обедов по случаю первого причастия, именин или Рождества… Единственное, чего бы мне хотелось, так это жить вдвоем с отцом. Уж он-то наверняка отдал бы меня в лицей, чтобы я могла сдать свой «бак». Но отца не было в живых.
В пансионе дисциплина была еще строже, чем в школе Святой Анны. Я спала там в двух дортуарах – сперва для младших, потом для старших. Сестра-монахиня гасила лампы в девять часов, оставляя только ночники, источавшие слабый синеватый свет. Честно говоря, я предпочла бы лежать в темноте.
В четверть седьмого утра звенел будильник. Мы быстро мылись над длинными умывальниками, похожими на поилки для скота. Раздеваться строго запрещалось. Нужно было прятать свое тело и от чужих, и от собственных глаз как нечто постыдное. Я так и не уразумела почему, да, впрочем, и не старалась вникать в это.
После подъема и утреннего туалета мы шли в часовню. Затем в классы, где занимались в течение часа. Затем в столовую, завтракать. Кофе с молоком без сахара и сухой хлеб без масла. И снова в класс. В одиннадцать часов начиналась перемена. Потом опять уроки. Обед. Отдых. Уроки. Отдых и полдник – краюха хлеба и кусочек черного шоколада. Вечерние занятия. На ужин нам давали всего одно блюдо – поленту.[5] Никакого мяса. Снова в часовню. И спать. Назавтра все повторялось.
Каждый второй четверг мы ходили на прогулку в окрестности деревни. Или же сидели в рабочей комнате за шитьем и штопкой… Моей единственной связью с внешним миром был маленький транзистор, который я выпросила у тетки, но его приходилось прятать. Я слушала его по вечерам в дортуаре или после обеда, на перемене, спрятавшись в дальнем уголке двора.
Однажды в апреле – мне было уже пятнадцать лет – по радио объявили, что алжирские парашютисты готовятся высадить десант во Франции. Об этой угрозе говорили дня два или три. Я очень надеялась, что разразится гражданская война. Тогда взрослые перестанут давить на нас, и, может быть, в этой суматохе мне удастся сбежать. К сожалению, все обошлось, к вечеру воскресенья порядок был восстановлен.
У меня не осталось никаких воспоминаний о людях, с которыми я провела все эти годы в пансионе. Помню только, что уже с четырнадцати лет мне страстно хотелось изведать ВЕЛИКУЮ ЛЮБОВЬ. Но, увы, никто не заставил мое сердце биться чаще в те времена. Так они и канули в прошлое, окутанные туманом забвения, который поглотил все лица и мелкие события моей жизни. Иногда я даже спрашиваю себя, уж не привиделось ли мне все это во сне. В одном из тех снов, что часто посещают меня и где я снова и снова вижу себя в монастырском дортуаре в синеватом свете ночников.
* * *Воскресными вечерами я ждала автобус, чтобы ехать назад, в пансион. Остановка находилась рядом с раскидистым платаном возле мэрии Верье-дю-Лак. Мне отчего-то помнятся только зимние или осенние вечера. Уже темнело. Я входила в автобус, где все места бывали заняты до самого Анси. Многие пассажиры ехали стоя, стиснутые в давке. Крестьяне после воскресного дня в городе. Солдаты из увольнения. Дети. Собаки. Я тоже стояла, обычно прямо за спиной шофера. Автобус трогался. Он ехал медленно. Внизу справа, не доезжая поворота, виднелась решетка виллы «Липы», где моя тетка работала одно лето у отдыхающих американцев. Потом, когда автобус выезжал на дорогу, ведущую к перевалу Блюффи, открывался вид на замок Ментон-Сен-Бернар; он возвышался на самой верхушке горы, словно сказочный дворец. Дальше мы проезжали мимо маленького кладбища деревушки Алекс. За ним шли памятники похороненным здесь героям плато Глиер.[6]