Во время последнего своего приезда к дочери, на третий день, госпожа Адиля ужинала, сидя на кушетке. Она доедала остатки пирога, который уже зачерствел, намазывая ломтики повидлом. Вскоре она почувствовала, что не может проглотить больше ни кусочка. Быть может, повидло прокисло. Она попросила воды, выпила немного и почти сразу же уснула. А наутро не могла поднять голову с подушки. Зейнаб пощупала ее лоб: он пылал. Госпожа Адиля вымолвила слабым голосом:
Это ничего, просто я малость простыла.
Аспирин, чай с лимоном, бобовый суп… А к вечеру температура подскочила так высоко, что, казалось, от тела больной идет пар! Она с трудом отвечала на вопросы дочери, а порой бормотала что-то вовсе невразумительное.
Немного спустя она впала в забытье. Ее била дрожь, она металась, словно опаленная огнем, словно ей нестерпимо хотелось вскочить и убежать прочь, но какие-то невидимые цепи приковывали ее к месту. Она перекатывалась с боку на бок, голова ее металась по подушке, будто больная совершала зикр[7]. Порой она на миг хваталась за грудь и тотчас же бессильно роняла руку. Страдания ее были ужасны. Бледная, растерянная Зейнаб едва сдерживала рыдания. Ей казалось, что мать, несмотря на забытье, сознает все, что происходит с ней и вокруг нее. Уж лучше бы она закричала. Зейнаб легче было бы перенести любой крик, чем молчание горячо любимой матери. Слезы хлынули из глаз Зейнаб, когда она увидела, как мать пытается разорвать ворот платья, словно желая сбросить с себя одежды… И это госпожа Адиля!.. Та, которая всю жизнь прожила, соблюдая строжайшее целомудрие!..
Нужно что-то сделать, нужно перенести ее на кровать. Там ей будет удобно. А то она вот-вот упадет с кушетки. Зейнаб кляла себя за то, что так поздно спохватилась, не устроила мать, как подобает. Но откуда было ей знать, что болезнь постигнет бедняжку так скоро!.. Она, ее муж и дети могут лечь на полу в гостиной, а как только мать поправится, она заберется к ней в кровать, ляжет рядом, положит голову ей на грудь, как бывало когда-то.
— Дай бог! Ах ты, господи! Дай бог! Ах ты, господи!
Зейнаб позвала мужа, и вдвоем они подняли госпожу Адилю, которая содрогалась, словно жертва перед закланием. Они перенесли ее на кровать и уложили там. Сердце Зейнаб сжалось, когда ей почудилось, будто кровать скрипнула на этот раз как-то по-особому, жалобно. Кровать, казалось, была сделана специально для госпожи Адили, как по мерке. Ну вот, теперь все в порядке!.. И то ли спинка кровати, походящая на священную степу, производила такое впечатление, то ли Коран в пыльном зеленом чехле, а может быть, виною тому уханье в ночном мраке совы, которая несколько дней назад улетела из их квартала, а сейчас вдруг снова пожаловала именно в эту ночь, чтобы, словно по уговору, испустить свой роковой крик. Но в комнате, неведомо почему, создавалось ощущение, что кровать с достоинством готовится выполнить свою новую миссию — принять Азраила[8] и узреть воочию, как отлетит душа, а тело станет постепенно холодеть, пока совершенно не окоченеет; исстрадавшаяся плоть сперва пожелтеет, как воск, потом покроется синими, как индиго, пятнами, и вот распространится отвратительный запах тления, подобный запаху сырой глины, а вскоре запах этот превратится в зловоние, в ни с чем не сравнимый смрад. До сего дня кровать была желанным прибежищем, а теперь она готова стать одром смерти.
На следующий день пришел доктор и сказал, что у больной менингит и ночь предстоит тяжелая: если смерть не наступит до утра, стало быть, кризис миновал. Он мог бы сказать, что больная наверняка умрет до рассвета, но все же впрыснул ей стрептомицин, чтобы успокоить родных, очистить свою совесть и отработать полученные деньги. Не успел он выйти за порог, как больная захрипела, началась агония. А у Зейнаб — как на грех — схватило живот. Это всегда случалось с нею от страха. Так бывало и во время воздушных налетов. Она металась от постели матери к уборной, от уборной к постели. По щекам ее градом катились слезы. Она вытирала их мокрыми ладонями. Все ее существо объял страх. У нее было такое чувство, будто ей вонзили нож в сердце. Она не верила, что мать умрет. Но хрип все усиливался. Казалось, будто тупая пила вгрызается в дерево, твердое, как железо. Зейнаб бродила теперь по дому как безумная, ломая руки. Она была в совершенной растерянности, какой-то внутренний голос нашептывал ей:
«Эта кровать сохранит запах твоей матери. Ты будешь чувствовать его до конца жизни. Сможешь ли ты и впредь спать на кровати, где умерла твоя мать?.. Разве обретешь ты там отдых? Не лучше ли будет ее продать? Но кто ее купит?.. Да и чем заменить это ложе? Как же быть?.. Оставить мать на кровати? Ведь невозможно поверить, что она умрет. Или переложить ее на другое место и тем самым заранее убедить себя в том, что мать умрет!»
Зейнаб не находила себе места от отчаяния, мысли путались в голове. Она не переставала плакать. Веки покраснели, опухли. Перед самым рассветом хрипение умирающей стало прерывистым и слабым. Шаги метавшейся по дому Зейнаб замедлились, и вот она застыла на месте. Потом Зейнаб позвала мужа и попросила помочь ей перенести мать с кровати на тюфяк, который она приготовила в гостиной. Муж удивился:
— Но зачем это? Сейчас ее нельзя трогать.
Про себя Зейнаб воскликнула:
«Глупец! Разве можешь ты жалеть мою мать больше, чем я?..»
А вслух она сказала:
— Не прикасайся ко мне, я поганая…
Как будто кто-то другой говорил ее языком, и ни сама она, ни ее муж не поняли, что означают эти слова.
Они подняли вдвоем тело умирающей и положили его в гостиной на тюфяк. Зейнаб плакала без умолку. Ухватившись за край тюфяка, она причитала:
— О господи, сделай так, чтобы мама выздоровела, сделай, господи!
Любовно и благоговейно закутала она мать большим покрывалом. Насчет покрывала можно не думать, в крайнем случае достанется гробовщику.
Она сидела подле матери. Муж уснул. На рассвете словно какая-то неведомая сила пробудилась в умирающей, и она почти окостеневшими уже руками сбросила тяжелое покрывало. Вот показалась ее правая рука с поднятым указательным пальцем, потом сомкнутые губы, закрытые глаза. Госпожа Адиля хотела умереть, взывая к богу…
* * *
Родственники и соседи в один голос решили, что Зейнаб устроила слишком пышные похороны, словно покойная была не старухой, отжившей свой век, а невестой, которая умерла в день свадьбы. Зейнаб била себя по щекам, яростно, будто мстила врагу, царапала себе лицо ногтями… И странное дело, ее не стали утешать обычными словами: «Довольно убиваться по матери», — а сказали решительно, почти прикрикнули: — Хватит мучить себя!..
Родился в 1912 году в Каире, в семье мелкого чиновника. В 1934 году окончил филологический факультет Каирского университета. Много лет работал чиновником в различных министерствах. В 1959 году был назначен директором Государственной организации по развитию кино. В настоящее время занимается исключительно литературной работой.
Начал писательскую деятельность как автор романов из истории Древнего Египта — «Игра судеб» (1939), «Радобис» (1943) «Борьба Фив» (1944). В 1938 году издал также сборник коротких рассказов — «Шепот безумия».
Настоящая известность пришла к Махфузу после появления серии его романов, носящих названия различных кварталов Каира: «Новый Каир», «Хан аль-Халили», «Переулок аль-Мидакк» и трилогии «Междворцовый проезд» — одного из самых значительных произведений современной египетской прозы, законченного Махфузом в 1956 году. Всего Махфузу принадлежит около двадцати романов и шесть сборников рассказов. На русский язык переведены повести Нагиба Махфуза «Вор и собаки» и «Осенние перепела», а также ряд рассказов.
Рассказ «Ребячий рай» взят из сборника «Винная лавка «У черного кота» (1968), рассказ «Фокусник украл тарелку» — из сборника «Под навесом» (1969).
Перевод В. Кирпиченко
— Папа…
— Ну что?
— Мы с моей подружкой Надией всегда вместе.
— Это хорошо, детка.
— И в классе, и на переменках, и в столовой.
— Прекрасно. Она такая милая, воспитанная девочка.
— Но на урок закона божия я иду в один класс, а она в другой.
Он взглянул на жену, которая вышивала скатерть, и увидел, что она улыбается. Тогда он сказал, тоже с улыбкой:
— Это ведь только на время урока закона божия.
— А почему так, папа?
— Потому что у тебя одна вера, а у нее — другая.
— Как это?
— Ты мусульманка, а она христианка.
— Почему, папа?
— Ты еще маленькая, поймешь, когда вырастешь.
— Я уже большая.
— Нет, детка, ты еще маленькая.
— А почему я мусульманка?