– Почитаешь мне вслух?
– Запросто, – сказал я. – Что именно?
– Про Смоляное Чучелко, – попросила Ленор. – Ты американец, у тебя хорошо получится.
– С удовольствием, – сказал я. Сквозь окно в спальню долетал шум оживившейся к вечеру улицы. Отдернув занавески, я полюбовался октябрьскими сумерками и золотыми окошками соседних домов. Потом вернулся в постель, включил лампу в стиле тиффани,[41] поудобнее устроил голову Ленор у себя на плече, раскрыл книжку на седьмой странице и начал читать:
– Что же, Лис никогда-никогда не поймал Кролика? А, дядюшка Римус?
– Было и так, дружок, чуть-чуть не поймал. Помнишь, как Братец Кролик надул его с укропом?
Вот вскоре после этого пошел Братец Лис гулять, набрал смолы и слепил из нее человечка – Смоляное Чучелко.
Взял он это Чучелко и посадил у большой дороги, а сам спрятался под куст. Только спрятался, глядь – идет по дороге вприскочку Кролик: скок-поскок, скок-поскок…
Когда я дочитал до конца, до того, как Братец Кролик подбил Братца Лиса бросить его в терновый кустки улизнул с бессмертным возгласом: «Терновый куст – мой дом родной, Братец Лис! Терновый куст – мой дом родной!» – Ленор хихикнула и заметила:
– Отличная политическая аллегория, а?
– Братец Лис и Братец Кролик? Политическая аллегория?
– Ну, ясное дело: Братец Лис – белый угнетатель, Братец Кролик – черные рабы, а Смоляное Чучелко – стереотип, который им навязывали. А терновый куст – это всякие напасти, к которым они с детства привыкли и умеют преодолевать.
– Да уж, – усмехнулся я, – век живи – век учись.
– Главное – правильно выбрать учителя, – уточнила Ленор.
В среду, после того сна со старухой, строившей из себя черную кошку, больше всего на свете я хотел разыскать Амариллис. Я понимал, что не стоит слишком усердствовать, но все равно отправился бы на поиски, если бы еще за пару недель не договорился пообедать в этот день с Шеймусом Фланнери. Он преподает в Национальной киношколе, так что мы с ним подолгу болтаем о кино да и обо всякой всячине. Встречаемся раз в месяц, непременно в «Иль-Форнелло», что на Саутгемптон-роу, близ Рассел-сквер. Кухня там итальянская, но официанты все больше испанцы, между собой только по-испански говорят, хотя под настроение могут пару слов связать и на итальянском. Хулиано и Пако, которые нас обслуживают чаще других, произвели Шеймуса в Professore – наверно, за лысину. А я, как младший, удостоился у них звания Dottore.
Обычно мы всегда заказываем одно и то же: Шеймус – лазанью, я – пиццу «Делла Каза». Но, прежде чем сделать заказ, долго сверяем часы над полупинтами светлого – выясняем, какие перемены постигли каждого из нас за прошедший месяц.
– Что ты думаешь насчет автобусов? – спросил Шеймус.
– В каком смысле – автобусы? Как средство передвижения или как символ?
– Как разумные существа.
– Объясни толком.
– Ну, помнишь разумный океан в «Солярисе», он еще отзывался на мысли и воспоминания и воплощал их в реальность?
– Да.
– Так вот, один мой студент пишет сценарий о том, как лондонские автобусы отзываются на мысли и чувства человека на автобусной остановке.
– Ну что ж, можно и так объяснить их поведение. Гипотеза не хуже прочих, – буркнул я.
– Вряд ли такой фильм когда-нибудь снимут, – продолжал Шеймус, – но интересна сама идея взаимодействия между автобусами и людьми. Признаться, я и сам иногда чувствовал, что тут дело нечисто. Вот недавно и беднягу Гарольда Клейна[42] четырнадцатый автобус задавил.
Старина Гарольд Клейн, историк искусств, погибший на семьдесят третьем году жизни, был наш общий приятель.
– У Гарольда насчет четырнадцатого автобуса всегда пунктик был, – заметил я. – Не удивлюсь, если окажется, что в какой-то момент он просто решил, что с него хватит, шагнул на мостовую и дал четырнадцатому себя прикончить.
– Знаешь, что он говорил? Будто все красные четырнадцатые день ото дня меняют оттенок ему под настроение, – сообщил Шеймус.
– Кстати, об автобусах, – перебил я. – Как тебе многоэтажный автобус, склеенный из бамбука и рисовой бумаги?
– На слух – смотрится занятно.
Я пересказал Шеймусу сон, где впервые увидел Амариллис.
– Говоришь, она хотела, чтобы ты поехал с ней?
– Да, она поманила меня за собой.
– Ах, поманила! Знаем мы этих манящих чаровниц, спасибо Аньензу.
– Вот-вот, «Манящая чаровница». Я как раз пишу такую картину.
– Но ты за ней не пошел?
– Нет, я вдруг испугался, сам не знаю чего.
Кружки опустели. Мы заказали еще по полпинты и обычный обед. Шеймус задумчиво поглаживал лысину, переваривая мой рассказ.
– Знаешь, я тоже не знаю почему, – заявил он вдруг, – но ты, по-моему, мудро поступил, что не пошел.
– Наверное. Я, во всяком случае, не жалею. – Не обмолвившись больше ни словом об Амариллис, я сменил тему и припомнил «Мост короля Людовика Святого». – Только что перечитал его в четвертый раз, – сказал я Шеймусу. – Удивительная книга, с каждым разом в ней открывается что-то новое. Помнишь, как Перикола и дядя Пио «изводили себя, пытаясь установить в Перу нормы какого-то Небесного Театра, куда раньше их ушел Кальдерон»? Какой волнующий образ: люди, посвятившие себя невозможному.
– Ну, на том и свет стоит, – заметил Шеймус, и мы уткнулись в свои лазанью и пиццу. А я все думал, уж не замахнулся ли я сам на невозможное с этой Амариллис.
Потом мы отправились в «Верджин» на Оксфорд-стрит и накупили кучу видео, среди прочего и фильмы, которые у нас уже были записаны с телевизора, – не устояли перед красивыми коробочками. Распрощавшись с Шеймусом на Тоттнем-Корт-роуд уже в сумерках, я по-прежнему стремился душой на поиски Амариллис, но решил, что утро вечера мудренее, двинулся домой и завалился спать. И приснилось мне, будто стою я на пустынном пляже, и смотрю на море, и слушаю, как пересыпается галька в волнах растущего прилива. Так приятно, так покойно.
11. Вот так умница Господь Бог
В четверг утром я взглянул на свою «Манящую чаровницу», ту самую недописанную картину с женщиной, что мало-помалу отворачивается от зрителя и приближается к краю пропасти. Чего только я не передумал о краях пропастей. Бывают они обычные, из земли и камня, бывают и другого свойства – вроде тех обрывов, к которым время от времени приводит жизнь. Впрочем, одно другому не мешает. Я посмотрел-посмотрел, взял мастихин, соскоблил все начисто, прошелся по холсту наскипидаренной тряпицей и сделал другой подмалевок – начну все заново.
В рассказе Оливера Аньенза прелестное привидение морочит голову одному писателю и в конце концов сводит его с ума. Та манящая чаровница требовала многого, но всегда оставалась призрачной, неуловимой – ничего общего с этим плотским существом, вышедшим из-под моей кисти. А ведь я всего-то и хотел, что создать образ красоты, вечно манящей, но недостижимой, сотворить лицо, которое будет неотвязно преследовать всякого, кто увидит его хоть раз. Только и всего – а завлечь зрителя за край утеса у меня и в мыслях не было.
Как раз таким ореолом недостижимости была окутана Амариллис. По-моему, завладеть каким-то человеком вообще невозможно, но с Амариллис это было еще очевидней, чем с любой из женщин, которых я знал. Эту-то неовладеваемость я и хотел изобразить. И чем больше я об этом раздумывал, тем нелепей казалась попытка передать ее в каком-то сюжете. Просто портрет с того лица, что преследовало меня теперь наяву и во сне, – вот что надо написать на самом деле. Согласится ли она мне позировать? Остынь, одернул я себя. Не гони лошадей. Н-да, обычно собственные советы мне не указ.
Я провел занятия, обойдясь на этот раз без приключений, и решил, что пора все-таки разыскать ее. Она сказала, что дает уроки… интересно, кончился ли у нее рабочий день? Может, я найду ее на том же месте? Памятных мест пока набралось только два – Музей наук и кафе «Гринфилдз». Я закрыл глаза и дал ее образу медленно проступить перед мысленным взором, как в лотке для проявки фотографий. И вот все лишнее растаяло, и я увидел ее лицо вполоборота, эту прелестную округлость щеки, укрытую тенью навеса перед кафе «Гринфилдз».
И сошел я в мир подземный, всей душою стремясь к Эвридике,[43] что выведет меня из тьмы на свет. Странно: я и не понимал, какой беспросветной была моя жизнь до встречи с Амариллис. И вышел я на «Саут-Кенсингтон», к солнцу, туристам и прочей всячине. Протолкался сквозь очередь на автобусной остановке, перебежал дорогу перед носом у машин, прищурился, выискивая ее взглядом, и увидел – за тем же столиком, за которым мы сидели третьего дня. И вот ее лицо предстало мне крупным планом, и я поразился, сколько же в нем еще такого, чего я не замечал до сих пор, – какое оно сложное в своей красоте, сколько в нем нюансов, не различимых с первого взгляда. Вот, наверное, почему Уотерхауз рисовал так много лиц, похожих одно на другое и притом совершенно разных. Сегодня на ней была футболка с надписью: