Через год Нюмчик объявил, что получил паспорт и теперь он – Николай Борисович Вольский. От этого известия у Рут всё поплыло перед глазами.
– Ты больше ко мне не ходи, – услышала она словно издалека голос сына, – я написал заявление, что порвал с семьёй.
– Как ты мог это сделать? Что я скажу папе? – прошептала Рут.
– Для тебя главное отец! А обо мне подумала? – губы Нюмчика по-детски задрожали. – Хочешь, чтобы я сидел за верстаком с утра до ночи, провонялся кожей и ваксой, стал отщепенцем, как он? Теперь передо мной все дороги открыты. Я смогу, наконец, поступить в комсомол, пойти учиться. Чем я хуже других?
Но Рут уже не слушала его. Она шла домой, не разбирая дороги.
И когда, открыв дверь, встретилась взглядом с мужем, не сдержавшись, заплакала.
– По ком ты льёшь слёзы? У нас что, покойник? – со злобой закричал Бер. – Я всё знаю. Забудь его! Забудь! И он, и Симка – одного поля ягоды. Мы вырастили врагов в собственном доме! – в голосе Бера послышалось клекотание.
Рут заметила его припухшие покрасневшие веки. Он отвернулся, пряча от неё лицо:
– Пришло письмо от твоих, из Озерка. Скоро приедет твоя сестра Геля. Мама просит, чтоб мы её пристроили к какому-нибудь делу, – сказал глухим, надтреснутым голосом и взялся за работу.
«Ты виноват в том, что твои дети пошли по этой дороге! Что они видят вокруг себя? Почему не увез их отсюда? Думал – ты здесь свой?
Испугался, что нужно будет начать сначала, пожалел нажитого добра? Но разве не пришлось всё бросить и бежать из Каменки после погрома?» – беспощадно казнил себя Бер.
Геля, как и Рут, была некрасива. То же широкоскулое лицо, те же бесцветные глаза. Но всё оживало, играло ямочками и искрилось лишь только губы Гели изгибались в улыбке. Наверняка она знала это. Когда девушке двадцать, она знает о себе многое. Иначе откуда это веселье с утра до вечера? Этот смех, будоражащий мужские души?
С её приездом в сумрачной тиши комнаты Ямпольских, где к этому времени остались только Рут и Бер, запел неумолчный ручей.
– Ша! Бер любит, чтоб было тихо! – пугалась и шикала на сестру.
Но скоро заметила как смягчается его суровое лицо, как дрожат губы, едва сдерживающие улыбку. И взмолилась: «Боже! Может, это Твой подарок? И через неё в дом войдёт мир и покой? Мне уже невмоготу жить в этом склепе!» Есть натуры, в которых всегда кипит жизнь. Быть может, это дрожжи Господа Б-га, чтоб не закисли и не заклёкли люди на этой земле?
Геля освоилась в городской жизни быстро и основательно: укоротила и заузила платье, сшитое местечковой портнихой, обрезала косу и поступила ученицей в мужскую парикмахерскую. Неторопливую Рут эта стремительность ошеломила:
– Что ты мечешься как в лихорадке? Куда мчишься, закусив удила? Твоё от тебя не уйдёт. И зачем тебе целыми днями крутиться среди мужчин? Это не дело для девушки, – пыталась она остановить сестру.
Но та в ответ лишь заливалась смехом, потряхивая кудряшками перманента. «Всё оттого, что у неё ни о ком не болит голова, – думала Рут, – мои дочери и она – уже тесто другого замеса. Они умеют жить для себя». Рут жила лишь своим домом, по-прежнему выгадывая каждую копейку, как делала все годы, когда за стол садилось полдюжины ртов.
– Кому это нужно? Думаешь, тебе кто-то скажет спасибо? – горькая усмешка кривила рот Бера, – для кого стараешься? Лучше подумай о себе. Приоденься. Купи пару приличных платьев. Посмотри на себя – ходишь как старуха.
Но Рут лишь отмахивалась:
– Зачем? Что я – девушка на выданье?
Однажды Бер достал из своего тайника кусок мягкой, как шелк, и черной, как южная ночь, кожи:
– Настоящее шевро! Хочешь я сошью тебе лодочки на выход?
– Мой выход на базар и обратно, – пожала плечами Рут, но тут же всполошилась, – опять приходил Купник?
Этого ехидного старика с длинным лошадиным лицом и плаксивыми глазами, этого торговца краденным, умудрившегося пережить все власти, ни на день не изменяя своей профессии, она боялась как огня.
– Зачем ты с ним имеешь дело?! В нашем доме не хватает цурес?!
Мало тебе тех несчастий, что уже есть?!
Рут умела молчать. Но стоило ей почувствовать опасность, как она с преданностью дворового пса бросалась на защиту покоя в своем доме. Обычно Бер посмеивался и отступал. Но в этот раз взъярился:
– Что ты вечно дрожишь? Здесь можно честно заработать только на тарелку супа! Почему я должен считать всю жизнь эти гроши! А когда жить? Скажи мне, когда? Или я родился только для того, чтоб стучать молотком?
Он вскочил с низкого сапожничьего стула и, как был в брезентовом переднике, выбежап на улицу. Вышагивал квартал за кварталом, а в мыслях было только одно: «Отец ведь тебя предупреждал, что тут жизни не будет. Почему ты его не послушал? Понадеялся на себя. На свои руки. Нужно было бежать, куда глаза глядят. Теперь не вырваться». С кем мог поделиться своей болью? Рут твердила своё: «Смирись». А дети выросли, и оказалось, что все четверо – чужие люди.
Угрюмый и подавленный Бер вернулся домой лишь к полуночи.
Ворочался, долго не мог уснуть. А под утро приснился сон. Будто он притаился на чердаке своего дома в Каменке. Из слухового окна видна дорога и скачущие всадники в высоких смушковых папахах с красными лычками. Гогоча во все горло: «Пляшить, жиды, пляшить!», они гонят шомполами и саблями от синагоги к реке горстку старых евреев в талесах. Он вскидывает ружьё и целится в казака с пышными черными усами. Невесть откуда взявшаяся Лея, вдруг крепко обхватывает его за шею: «Они убьют тебя! Что будет тогда с моими девочками?!» Он хочет крикнуть: «Отпусти!» Но голос его не слушается.
Бер проснулся и долго лежал с закрытыми глазами, пытаясь распутать клубок, в котором тесно переплетались явь и видение. После погрома в Каменке этот сон преследовал его. И вдруг почувствовал дуновение воздуха. Сквозь неплотно смеженные ресницы увидел склоненное над ним лицо Рут, её полные губы, сложенные трубочкой. Подув на него, прошептала: «Опять этот сон? Перестань себя есть поедом. Уже под пятьдесят, но ты хуже грудного ребенка. Я не имею с тобой ни минуты покоя» Когда переваливает за половину жизни, мужчина становится перед выбором: снова, пусть ненадолго, вернуться в молодость, или, покорно старясь, ждать смерти.
Беру захотелось вновь стать юношей. Тонкошеим, худым и неуклюжим, осторожно трогающим Леины белые колени в крупных брызгах золотых веснушек. Потому что если жизнь невыносима, если дети не удались, годы прошли даром, значит нужно, пока не поздно, вернуться назад и всё начать сначала.
А Рут жила своими мелкими хлопотами хозяйки и большим горем матери. По воскресеньям, нагрузив едой две плетёные кошелки и завязав в платочек сэкономленные за неделю деньги, она выходила из дома. Вначале направлялась к старшей. К Тойбе, с которой никогда нельзя было угадать, замужем ли она. И если да, то как долго это протянется.
– Мамуся пришла! – кричала Тойба, бросаясь ей навстречу, по пути сметая со стульев и спинки кровати мужскую рубашку, майку – всё, что могло свидетельствовать о её неправедной жизни. Рут делала вид, что ничего не замечает. Она пила спитой чай, у Тойбы никогда не хватало денег на еду: весь её заработок на швейной фабрике в первый же день уходил на помаду, крем от веснушек и пудру рашель. Слушая болтовню дочери, кивала головой, как китайский болванчик, украдкой оглядываясь и отмечая про себя задвинутый под кровать мужской ботинок или скомканный носок. А сердце её ныло от боли. Мешая ложечкой чуть подкрашенный кипяток, Рут искоса смотрела на осиную талию Тойбы и неслышно молилась: «Готыню, прошу Тебя, пусть она станет, наконец, матерью. Пусть родит хоть байстрюка. Быть может, тогда в ней затихнет этот пожар!» Потом чашки сдвигались в сторону. Тойба расстилала белый лист бумаги, и Рут, с трудом читавшая по слогам, с благоговением смотрела на дочь. А та, по-детски склонив голову набок, старательно выводила: «Дорогая сестра Симочка! У нас все живы, здоровы!» «Ай-яй-яй, – плакала душа Рут, – так погубить себя. Дать закопать живьём. Кому нужна была эта учёба? Послали, как последнюю каторжанку, в Сибирь, на какую-то стройку. Ни кола, ни двора. Даже подушку с собой взять не захотела. Ходит, одетая, точно биндюжник, – в ватнике и сапогах. Вокруг одни иноверцы. За кого она там может выйти замуж? А годы идут. Боже, образумь этих Ямпольских».
– Мама, что дальше? – нетерпеливый голос Тойбы возвращал Рут к действительности, она сглатывала тяжелый комок:
– Пиши, что скучаем и ждем. Папа тоже.
От Тойбы Рут уходила налегке, с пустыми кошелками. Лишь на дне одной из них лежал конверт с письмом. Она держала путь на Раскидайловскую, к Мирке. Но, не доверяя свою драгоценную ношу ни одному почтовому ящику в городе, делала по дороге крюк и заезжала на главную почту, где вручала конверт смуглой весёлой девушке в окошке, чем-то неуловимо похожей на Симу.