— Лапкин, — подсказал Степка.
— Лапкин и?…
— Степан Трофимович Бугорков, — сказал рябой обиженно. — Зачем это, Степку сперва, а меня опосля? Он в два раза моложе, сопляк еще, а я трудовой этот… ветеран.
— Ветеран-ан! Неужели? Ну, извини, не знал, извини, Степан Трофимович. Тогда скажем так: два русских богатыря, два Степана, старый и молодой, а именно, Степан Трофимович Бугорков, ветеран, и Степан Лапкин, молодой, да ранний, самоотверженно прибежали узнать, не Лукерью ли пойма…
— Ты смеесси, что ли?
— Смеется, гад. Приехал тут, шоферюга вонючий. Убирай свою бандуру, а то щас опрокинем!
— Ладно, я пошутил, мужики. Или шуток не понимаете? Вы же умные люди, земляки, неужели вправду подумали, что я вас выдам какому-то щелкоперу? Но только глядите, чтоб как договорились… Я сейчас поеду в лагерь, а вы времени не теряйте.
— Нам на ферму пора, — сказал Голубок.
— Ничего, успеют.
— А на чем в лагерь-то теперь? — спросил Парфенька.
— Твой велик возьму. Там воду ждут, дойку не начинают. Я в полчаса обернусь.
— Пошли, бабы, пошли, хватит на нее глядеть, окосеете. — Голубка тревожило голодное кряканье утят. — Корм раздадим, уберемся, тогда хоть весь день здесь стойте. А вам, мужики, особое приглашение надобно? Пошли, пошли! Держись тут, Парфен Иваныч, голубок, мы скоро управимся.
Парфенька проследил за шустрым своим сыном, который уже вывел велосипед на дамбу и покатил в лагерь, поглядел в спину большого, как колхозный амбар, Голубка, подгонявшего к утиной ферме своих тружеников, и пошел к заливу искупаться. Высохший пот неприятно стягивал кожу на спине, на груди и в других местах, и Парфенька так свирепо чесался, будто стал шелудивый.
Первым из райцентра приехал инспектор рыбнадзора Сидоров-Нерсесян, толстый, квадратный, в мотоциклетном шлеме, в оранжевой куртке и синих спортивных штанах. Он подрулил сверкающий мопед прямо к водовозке, выключил двигатель и, опустив ноги на землю, подозрительно посмотрел на мокрого Парфеньку. Тот еще не высох после купанья и сидел на подножке машины в одних трусах, подставив солнцу худое, жилистое тело, с вишневыми, не раз обмороженными на зимних рыбалках руками. Точнее, кистями рук.
— Доловился, — презрительно констатировал Сидоров-Нерсесян, не слезая с мопеда. — А говорили, самый опытный рыбак, слушай. Что вот с тобой делать?
— Не знаю. — Парфенька уже стоял, поспешно оправляя прилипшие трусы. Он боялся всякого начальства, а нового рыбнадзора в особенности: хоть и на мопеде ездит, как мальчишка, а сурьезного склада мужик, черный весь, угрюмый, из кавказской страны родом, и глаза, как угли, так и жгут, так и жгут — я думал, метра на три пымаю, от силы на четыре… Я думал…
— Он думал! — Сидоров-Нерсесян усмехнулся. — Ты, слушай, умеешь думать, а? Что ж, так и запишем: он думал и поэтому нарушал умышленно, с сознательной целью.
— Я не нарушал, Тигран Вартаныч.
— Вартан Тигранович!
— Я и говорю, это… не нарушал, одну рыбу пымать хотел.
— Одну на три метра, да? А сколько, слушай, весит три метра, норма, да? Пять килограммов, да?
— Я в мыслях только хотел. Мечтал.
— А мечтать на столько мало, да? Сколько, слушай, весит один метр трехметровая щука, знаешь?
— Это не щука, Тигран Варта…
— Что-о? Что, по-твоему?
— Сперва, думали, Лукерья, Витяй говорит, наяда, а я не знаю.
— Не знаешь, а ловишь, старый хулиган. — Сидоров-Нерсесян тяжело перенес короткую толстую ногу в резиновом ботике через сиденье на траву, прислонил мопед к водовозке. — Составим акт. За все излишки заплатишь, браконьерская фигура.
— Какие излишки, Тигран Вартаныч?
— Ва-артан Тигранович, слушай! Норма на удочку пять килограмм? Пять. А у тебя, слушай, сколько?
— Не знаю.
— Опять не знаю. Вот составим акт, узнаешь.
— Взвесить надо сперва.
— Взвесим, слушай, взвесим, не беспокойся. — Он достал из нагрудного кармана куртки пружинные весы чуть больше авторучки, посмотрел на них, потом на улыбнувшегося невольно Парфеньку. — Тебе весело, да? Я тебе посмеюсь, слушай! Где рыба?
— В воде, Тигран… эта… Тиграныч Вартан…
— Вартан Тигранович, сколько раз говорить! Начальника своего не знаешь, старая мормышка! В какой воде, слушай? Смеяться, да?
— В этой, в машинной, — Парфенька ткнул вздрагивающей рукой в цистерну, — ив той, в заливе которая.
— В той, в этой, слушай… — Сидоров-Нерсесян, довольный, что напугал Парфеньку, смягчился: — А шланг зачем? Да цветной еще, широкий. Никогда не видал таких толстых.
— Это не шланг, это рыба. Неизвестная. Голубок думал, что Лукерья, а это не Лукерья и совсем не щука.
— Не Лукерья, не щука… Ты мне ваньку, понимаешь, не гоняй, ты… Хм… — Сидоров-Нерсесян озадаченно умолк, потрогал толстенный шланг рукой, заметил его ответную дрожь, плотную чешую, заглянул под машину на берег и, разогнувшись, уставился на Парфеньку: — Хочешь уйти от наказанья, да? Ты что наделал, слушай! Мне говорили, Шатунов, что ты особенный, но чтобы до таких мер…
— Да я это… Ватран Тиграныч…
— Вартан, а не Ватран, русским языком говорю! Ну?
— Никогда не нарушал… это… ей-богу, хоть кого спроси, а взвесить, как ее взвесишь, когда она не кончается.
— Подождем, когда кончится, слушай. И оденься, скоро милиция приедет. Давно поймал?
— Нне-да-аввно. — Парфенька уже прыгал на одной ноге, целясь другой в штанину и оступаясь.
Он стыдился сегодня своей привычной послушности, чувствовал сперва слабое, а потом все нарастающее внутреннее сопротивление могучему Тиграну Вартану… в общем, кавказскому Сидорову и боялся этого своего желания возражать начальству, не понимал себя. И не мог понять, потому что сегодня первым из людей дотянулся до вечно убегающего, как линия горизонта, идеала, смело вцепился в эту живую, неровную, безразмерную линию, не дал ей отодвинуться, удержал ее, усмирил, добился полного или почти полного подчинения, и при этом чувствовал себя необычайно сильным, смелым, ловким, умным, терпеливым, мужественным. Как всегда на рыбалке. Будь он другим, не видать бы людям такого чуда, а теперь — вот оно, глядите кому сколько влезет, не жалко. Грозный Тигран Нерсесян, кавказский Сидоров, уже нагляделся, сел вон под ветлу и размышляет, как наказать Парфеньку. Будто он простой браконьер, а не герой, который только что испытал звездные свои минуты, узнал о могуществе и величии рода Шатуновых, ощутил мощный разряд его наследственного тока — от тех волжских рыбаков, охотников, крестьян, солдат, бурлаков, опять крестьян и солдат, которые растили и передавали друг-другу семя нынешнего Парфеньки, копили ту электродвижущую силу, которая дала на конце родовой цепочки ослепительный разряд подвига. Впрочем, все это Парфенька лишь смутно чувствовал и сильно колебался в правоте своих чувств, потому что робость свою перед инспектором рыбнадзора до конца не преодолел.
— Цел, батяня? — заорал Витяй, свалив велосипед у ног вздрогнувшего отца. — О-о, да к нам Сидор Нерсесянович явились, привет начальству!
— Сидоров-Нерсесян, дурак! — Инспектор, сидевший в тени ветлы, презрительно повернулся к ним спиной. — Какие бестолковые отец с сыном! Яблочко от яблоньки недалеко растет.
Парфенька приложил палец к губам, — не связывайся, сынок, — спросил тихонько:
— Не ругали тебя доярки-то, обойдутся?
— О чем разговор! Такой народ не сломить никакими лишениями. Из деревни пожарную машину вызвали, она слила им свою цистерну — бидоны помыть, то-се. С рыбой как думаешь? Живой ее не довезти — разорвем надвое или обдерем, если волоком.
— Не знаю, сынок. Тут надо Сеню Хромкина, без него и без техники не получится.
— Съездить? — Витяй оглянулся на враждебную спину инспектора у ветлы, успокоил отца разудалой улыбкой. — Не поддавайся, батяня, я — мигом! — Сграбастал за рога сверкающий мопед, оседлал его, лягнул ногой по педали и, обдав дымным ревом, покатил.
Никого не боится, разбойник.
Грузный Сидоров-Нерсесян на диво быстро вскочил и проворно наладился вслед, но бежать в гору такому солидному человеку было тяжело, и он, задохнувшись, остановился, потряс кулаком длинноволосой уменьшающейся фигуре.
Потом вернулся к Парфеньке.
— Куда двинул своего отростка, речная коряга? Вину хочешь усугублять, да? Па-ачему молчишь, слушай? Разбой па-ащряешь, да?
Парфенька стоял перед надвинувшимся на него инспектором, глядел в его страшные черно-лакированные глаза и не пятился, не отступал, не отводил взгляда. Впервые в жизни. Родовая шатуновская цепочка натянулась струной вслед за Витяем и уже вибрировала-пела от предельного напряжения, и мчались по ней другие сигналы — протеста, неповиновения, бунта, решимости стоять до конца.