Мы чокаемся, и Йоханес снова осушает полкружки.
— Самое худшее — это зима, ненавижу зимы. Я до сих пор не чувствую пальцев ног, они до сих пор как заморожены.
— Суровая зима была?
— Я чуть не откинул копыта. Люди думают: ой, как здорово, у нашей принцески будет Рождество со снегом, с санками и прочим говном. А тут я лежу, как долбаный Дед Мороз. Ты знаешь Эгона?
— Эгона? Нет вроде.
— Эгон был слеп на один глаз. Мы его называли Пират Эгон, он это ненавидел.
— Может быть… я не уверен.
— Да, так они нашли его, он валялся где-то, притащили и отмыли. И он от этого помер. Он много лет не мылся, и чертова вода из него вышибла дух. Он просто не переносил этого. Годами ходил с защитным слоем грязи… Я буду следующим, не думаю, что доживу до зимы. Тогда можешь занять мое место у Центрального вокзала.
— Почему ты не хочешь лечь в больницу, хотя бы на зиму?
— Лечь в больницу?.. Ты, наверное, больной.
— Ты бы выжил, не исключено, что тебе даже жилье подыщут…
— Никто не будет мной командовать. Никогда, больше никогда.
— Разве это не лучше, чем то, что сейчас?
Он смотрит на свою свободную руку и приглушенно отвечает:
— Нет…
Поворачивается ко мне на барном табурете и смотрит прямо в глаза:
— Знаешь, что они делали с Йоханесом?
— Нет.
Его голос становится более проникновенным, ему важно, чтобы я понял, что он говорит. Его нищенская рука, та, что не в кармане, чертит в воздухе круги.
— Он был просто ребенком, маленьким мальчиком. А они сказали ему: ты не должен жить с папой и мамой, для тебя это плохо, теперь ты будешь жить с нами.
— Йоханес…
— Ты будешь жить с нами, мы будем с тобой хорошо обращаться… Правда хорошо… И ты будешь называть меня папой, Йоханес. Мы должны быть уверены, что Йоханес здоров, папа тебя посмотрит. Давай посмотрим, Йоханес, папа должен посмотреть, все ли с ним в порядке. Папа тебя обследует…
— Ты очень громко говоришь…
— Вынь его, Йоханес, и папа посмотрит, мы просто посмотрим, все ли в порядке…
— Йоханес, может, нам…
Я кладу руку ему на плечо, пробую успокоить его, но он далеко отсюда, он говорит, и изо рта летят брызги.
— А теперь посмотри на папочкин, Йоханес, можешь его пощупать. Давай посмотрим, не вырастет ли он у тебя во рту. Ласкай его, Йоханес, это твой друг пожарный шланг, маленький пожарный шланг.
Я привстаю:
— Может, нам выйти?
— Знаешь, какова сперма на вкус?
— Нет, Йоханес, не знаю.
— Посмотри, как он вырастет у тебя во рту. Правда здорово, малыш Йоханес? Он станет огромным, ласкай его, маленький блудник. Соси его, посмотрим, есть ли у тебя огонь в крови!
К нам направляется бармен, с ним идет один из посетителей, здоровый парень в летной куртке. Им плевать на меня, но Йоханеса они сдергивают с табурета.
Не говоря ни слова, они тащат его за собой через бар, он сучит ногами, пытаясь упереться.
— ТАК СОСИ ЕГО, ЛИЖИ ЕГО, ЛИЖИ ЕГО, МАЛЫШ ЙОХАНЕС, ТАМ ВНУТРИ КАРАМЕЛЬКА!
Я иду за ним. Выйдя наружу, они дают Йоханесу пинка, да так, что он вылетает на тротуар. Проходят мимо меня обратно в бар. Я помогаю ему встать. Йоханес немного расслабился, он освободился, от чего хотел.
— Никто, черт подери, не может вынести правды… Но спасибо за пиво.
— Мне тут нужно кое-что сделать, так что…
— Мне тоже надо на работу. Полиция только что слупила с меня штраф, пять сотен за попрошайничество, так что мне приходится перерабатывать.
— Увидимся, Йоханес.
— Да, ты знаешь, где я стою.
Йоханес идет к своему рабочему месту у Центрального вокзала. На Ратушной площади я нахожу автобус, который едет до Трианглен.
С жутким акцентом. Так она сказала. С жутким акцентом. Я сижу с одним из ее старых писем. В шкафу у брата я нашел почти полную бутылку ликера «Бейлис», отпиваю из нее и ем фуагра из банки. Письму несколько лет. Датировано ноябрем: к тому времени мы переписывались уже пару месяцев.
Знаю, теперь это кажется смешным, так что можешь смеяться надо мной, если хочешь, но я и правда сидела перед телевизором. Все лето перед тем, как пошла в гимназию. Каждый раз, когда у меня была такая возможность, то есть до прихода отца с работы, если сестра ушла к подруге, а мама стирала или была ни кухне, я сидела перед телевизором. Смотрела на ведущую, блондинку, она всегда была красиво одета — в какой-нибудь жакет или блузку с брошью. И, когда она зачитывала новости, когда она рассказывала, что цены на автобус снова выросли или что в какой-нибудь африканской стране снова волнения, я повторяла за ней. Я пробовала произносить слова в точности как она. И да, смейся, Янус, но я действительно старалась, как могла. Я правда совсем по-другому говорила до нашей встречи. С жутким акцентом. Тебе, наверное, не нравится то, что я рассказываю, но мне совсем не хотелось на первом курсе гимназии говорить как человек, который за всю свою жизнь не прочитал ни одной книги. О да, я с нетерпением жду твоих возражений в следующем письме, однако признай мою правоту: трудно представить себе главврача, говорящего пациенту: «Вах, дарагой, слюшай, я уберу сейчас твой аппендикс, да, тебе панравится, дарагой». Наверняка ты сейчас улыбаешься, и все же признай, что я права. Не знаю, может, ты сочтешь меня амбициозной, но мне просто не хочется, чтобы на мне заранее ставили клеймо.
Я много спрашивал о ее детстве. Отчасти потому, что это меня интересовало, оно, вероятно, сильно отличалось от моего, прошедшего в одном из предместий Копенгагена, где люди, может, и напивались до потери пульса, но только после того, как укладывали детей спать, и всегда из красивых бокалов.
Так я и написал, но вообще-то мне хотелось побольше узнать об Амине.
В моем районе никто не бегает, писала Амина, здесь люди бегут, только если что-нибудь стащили. Я очень над этим смеялся.
Я довольно быстро нахожу то, что хотел:
Ты спрашивал меня, каково это быть курдянкой, или турецкой курдянкой, в Дании. Как тебе объяснить?! Когда я была ребенком, то совсем не думала о том, что отличаюсь от других детей во дворе. До меня это дошло, только когда я пошла в школу. Мы тогда еще не переехали в Северо-Западный район, и в школе, кроме нас с сестрой, почти не было эмигрантов. Только один парень в старших классах, пакистанец. И вот в третьем, кажется, классе к нам ненадолго пришла другая учительница, временная. Из-за нее, в принципе, я и задумалась над тем, что я турчанка. Она не была неприятной или какой-то странной, просто все время задавала вопросы на эту тему. Рассказывала, как любит Турцию, что у нее там друг, что она снова поедет туда в отпуск. Все время говорила о том, какая, на ее взгляд, Турция красивая страна, как дружелюбны и гостеприимны турки. Сначала мне было приятно, я чувствовала себя особенной, а в третьем классе это было приятное чувство, но постепенно это стало напрягать. Мне даже позавтракать не удавалось, чтобы она не подчеркнула, что мне с собой дали «Фету» и «Борек» вместо бутерброда с паштетом. И я замечала, как странно теперь на меня смотрят другие дети. Отчасти потому, что обнаружили, что я другая, но скорее всего еще и из-за повышенного внимания учительницы.
Я сижу над письмами еще два часа, может, я уже ничего не ищу, может, мне просто нравится, когда в голове звучит ее голос.
Письма собраны. Свет выключен, я лежу и смотрю в потолок.
Я не могу уснуть в кровати, выхожу на балкон и ложусь там. Я слишком долго был взаперти. Прошел путь от жизни, в которой я мог делать, что хочу, спать, где хочу, курить и пить, что хочу, до жизни, в которой должен был спрашивать разрешения пукнуть. А если от этого я психовал, слишком много дергался или кричал слишком громко, на этот случай существовали лекарства, чтобы я прочувствовал, каково это в действительности — быть взаперти. С руками, примотанными к телу смирительной рубашкой, мочиться в штаны и всю ночь лежать в своем дерьме.
Летний вечер холодный, но всех этих одеял и пледов, всего, что я нашел, мне как раз хватает, чтобы сохранить тепло. Я курю и смотрю на звезды, засыпаю поздно.
Я просыпаюсь, дрожа от холода, потягиваюсь и смотрю на Копенгаген. Светит солнце, похоже, будет теплый день, но за ночь я весь промерз. Я долго лежу в теплой ванне, бреюсь и, воспользовавшись одним из дорогущих средств моего братца, укладываю волосы. Теперь я похож на человека.
Из кухонного шкафа вынимаю банку «Нескафе», но тут мой взгляд падает на кофеварку эспрессо. Вакуумный пакетик итальянского кофе, твердый, как кирпич, с красными и золотистыми буковками: что-то вроде gusto и originale. Кухонным ножом я прорезаю дырку в верхушке пакета, он издает стон. Кофе почти черного цвета, очень мелкого помола. Кофеварка большая, молочного цвета, с золотым орлом наверху. В середине торчит блестящая хромированная ручка. Еще до больницы я видел, как в таких агрегатах готовили кофе в кафе. Всегда с эдакой привычной небрежностью. Почти агрессивно выбивали кофейный осадок в ведро. Вспенивали молоко, со звуком громким, даже болезненным.