Не останавливаясь, мать протянула путевку.
— Держи.
На ходу развернув сложенный вдвое жесткий лист мелованной бумаги и крепко держа его, чтобы не вырвало ветром, Юля полюбовалась черными и золотыми надписями, волнообразными линиями под словом «Ялта», бережно сложила и сунула в карман плаща. Свершилось! Она отправляется в путешествие! Пусть не Тибет, не Индия — Крым тоже неплохо для начала!.. Все в ней ликовало.
До остановки троллейбуса шли молча и довольно быстро, несмотря на ветер. Рядом с легко и прямо шагавшей дочерью было особенно заметно, что торопящаяся на работу Регина Ерофеевна взяла аллюр не по стати: ее поспешность комически не вязалась с грузнеющей фигурой.
В молчании матери, в самодовольно вскинутой голове, в вольно мечущихся под ветром недлинных волосах, в глядении как бы поверх голов прохожих Юля без труда угадала намерение внушить ей, что «не коснись дело твоего блага, меня никакими коврижками не заманили бы туда, откуда я иду!». Мелькнула мысль как-то выразить свою признательность, поцеловать, что ли… Но сызмальства не знавшая и потому не терпевшая нежностей, Юля не могла принудить себя, наперед зная, что выйдет плохо — фальшиво, лаской за плату, а всякая грязь сейчас была особенно некстати. И она ограничилась тем, что старалась идти плечом к плечу с матерью, полагая, что ей приятно показаться на людях рядом со взрослой дочерью. Но — природная ли несхожесть тому причиной или слишком уж недолгое материнство Регины Ерофеевны — угадать их родство было невозможно, а о том, что они мать и дочь, в городе знали немногие.
На светлом, мило разгоряченном лице Юли никто не смог бы отыскать даже отдаленного сходства с чертами матери. И выражения совсем не напоминали материнские, на мужской лад огрублявшие ухоженное, но заметно рыхлеющее лицо Регины Ерофеевны, некогда очень привлекательное, оживленное веселыми внимательными глазами, говорившими о сметливости и невздорности расторопной продавщицы. Несмотря на кровное родство, мать и дочь оставались чужими друг другу: дочь росла и взрослела сама по себе, мать ожесточалась и старилась сама по себе. А годы, щедро нагруженные женским невезением и прочими жизненными передрягами, усугубив все характерные, в юности едва приметные, а то и вовсе неуловимые черточки, выявили как бы подлинное содержание былой привлекательности Регины Ерофеевны. Зная ее теперешнюю, увлекавшиеся ею в молодости мужчины ничуть не жалели, что не связали с ней свои жизни. Влекущая незавершенность черт, сулившая — как это всегда кажется — расцвет самых лучших женских свойств, сложилась в образ закосневшей, в чем-то враждебной всему и всем упрямой бабы. Девичья понятливость развилась не в добросердечное всепонимание, а в пошляческую привычку агрессивно впериваться глазами во всякого, с кем ее сталкивал случай: знаем мы вас!
Подкатил автобус. На минуту образовалась толпа у дверей. Подстрекаемые желанием обратить на себя внимание Юли, двое парней в спортивных шапочках ринулись напролом, пискляво причитая:
— Пропустите! Пропустите мать-одиночку с пьяным ребенком!
«Вот дураки!» — улыбнулась Юля.
— К восьми у входа! — напомнила Регина Ерофеевна и с натугой, в два приема взобралась на высокую ступеньку.
Юля весело кивнула, понимая, что речь идет о походе в Дом кино. Перебравшись на другую сторону улицы, она не стала дожидаться своего троллейбуса — захотелось пройти пешком, уж очень хорошо было в городе. Она шагала так легко и свободно, с таким удовольствием на лице, что прохожие сторонились, чтобы не сделаться причиной перемены этого ее настроения.
«Хорошо бы встретить кого-нибудь из класса, поделиться новостью! Разумеется, кто тоже мечтает о поездке в Крым, а не для кого путешествия к морю — сезонные миграции. Вроде Инки Одоевцевой, которая живет на юге по два месяца в году. Услыхав вчера, что Чернощеков пробыл лето в городе, она не преминула притворно посокрушаться о своей участи: «Как я тебе завидую!» И мечтательно прибавила: «Город полон чудес!»
Это было название его последнего фельетона. Летом он часто печатался в городской газете, всякий раз под новым псевдонимом. То «Ч. Пернащеков», то «Вер. Мишель», то «Н. Е. Жисть», то «Мордыхай Переход». «Город полон чудес! — патетически провозглашал в фельетоне бывалый городской пес, приобщая деревенского к новой жизни. — Тут с неба может свалиться сосиска!.. Правда, не очень свежая». Описывая места появления, вид, вкус и запахи отбросов, бывалый пес рисовал изнанку городской жизни — как люди в нем предают и воруют, совращают и совращаются, погрязнув в неведомых собачьему народу душевных и телесных уродствах. «Завтра пораньше, — заключал лекцию пес-наставник, — двинем на улицу «Наших достижений», к мясному магазину. Там директора посадили, может, мясо появится или еще чего выбросят».
Инка Одоевцева терпеть не может ни публикаций Чернощекова, ни его самого. И немедленно комментирует его остроты «на публику», выставляя в неприглядном свете кумира всей школы. Особенно впечатляюще она сделала это во время их поездки в картинную галерею.
В троллейбусе рядом с Чернощековым стояла, держась за поручень, рослая женщина в сарафане — день был жарким. Прикинувшись то ли дурачком, то ли пьяным, Чернощеков понизил голос и качнул головой в сторону соседки:
«Братцы, спортсменка!..»
«С чего ты взял?» — спросила Соня.
«Не видишь — ногой держится!» — И ткнул пальцем, указывая на лохматую подмышку женщины.
Несколько человек во главе с Соней шумно загоготали — ненадолго, потому что заметили, как побледнела ехавшая с ними Татьяна Дмитриевна.
«Чернощеков, а ты старый», — с ядовитой невозмутимостью произнесла Одоевцева.
«Как Мафусаил?»
«Как все пошляки».
«Они все старые?»
«Все, Чернощеков».
«Почему?»
«Им некуда жить. И ты достиг предела: твои остроты лишены возраста. В них все, что угодно, кроме веселости — признак дефицита молодости».
Это было не только хорошо сказано, но и ошеломительно для Чернощекова. Он не сразу нашелся:
«А вы, конечно, молоды и верите в рай?»
Они долго еще препирались, но Юле стало неинтересно думать о них, ей вдруг открылось, что формула Грибоедова: «Мы молоды и верим в рай, и гонимся и вслед и вдаль за слабо брезжущим виденьем» очень подходила ее теперешнему настроению.
Она прошла до следующей остановки, потом еще до следующей, а там осталось рукой подать до поворота на улочку, где стоит ее старая школа и — чуть дальше, в тупичке, — чудесный одноэтажный особняк районной библиотеки. Говорили, его построил к свадьбе сына богатый зерноторговец, а того убили в первую же неделю медового месяца — из-за красавицы жены. Ни прозванья злодея, ни других подробностей преступления молва не сохранила, все могло быть не так романтично, но дом стоил предания.
Юля бывала там по субботам, после школы, и едва только всходила на широкое крыльцо, бралась за медную литую ручку двери, дом завладевал ею, она с волнением отдавалась власти его тишины, его вельможного покоя. Высокие резные двери вели из коридора в гостиную — читальный зал. Переступив порог, она невольно приостанавливалась: чем-то живым, неприкасаемо-нагим стлался под ногами узорчатый паркет. Напротив высоких окон гостиной, в углу, усекая его плоскостью, празднично сияла белизной и золотом изразцовая печь… Проем раскрытой двери рядом вел в уставленную стеллажами спальню, но был перегорожен тяжелым столом библиотекарши, над которым висела электрическая лампочка в старинном латунном патроне, с переключателем.
Пожилая, снежно-седая, худенькая, с плоской костлявой спиной и большой, раскачивающейся при каждом движении грудью (такой большой и вытянутой, что в голову лезла чепуха, казалось, у нее там живые тельца, мягкие и беспомощные), библиотекарша благоволила к Юле, позволяла самой выбирать книги для чтения в зале — даже из дорогих, всегда запертых шкафов карельской березы, где драгоценными отложениями веков покоились фолианты в сафьяновых переплетах, с золотыми обрезами, с таинственно просвечивающими сквозь тончайшую бумагу красочными репродукциями. Высвободив из тесного ряда мраморно тяжелый том, она усаживалась в сумеречном уголке читальни и, листая страницы, чувствовала себя приобщаемой к сокровенным тайнам: за туманным флером рисовой бумаги вспыхивало завораживающее. Голова тяжелела от усилий познать содержание изображенного. Что в этом лице, этих жестах, позах?.. Что заставляет метаться обнаженные фигуры?.. Какая мудрость в изможденных лицах стариков? Что вообще в этих картинах — запечатленные блуждания на пути к простоте и ясности бытия или вечное в нем?.. Казалось, ей никогда не отыскать исходные значения в шифре древних образов, в клокочущем всеми страстями и всеми пороками библейском мире… Но если от этого мира можно было защитительно отгородиться неверием в него, то от родимых пророков некуда было деваться. Впервые прочитав (вернее, заполнив некую сиротливо зиявшую впадину в душе) лермонтовское «Я, матерь божия, ныне с молитвою…», Юля едва не расплакалась. Кто же она, та, за кого молил юноша-гений, у которого не нашлось защитников ни на земле, ни в небе?.. Чувствовала ли о н а прикосновение его сердца?..