Запечатывая прожитый день, капитан был обязан звонить в полк, отчитываясь привычной короткой сводкой. Принимали сводку офицеры, дежурные по полку, сами редко чего сообщавшие, разве если знакомые. Связь походила на то же снабжение: сначала звонишь в полк, выпрашиваешь переговоры, а потом уже снабжают по своему усмотрению. Бывало, чтобы поговорить с дальней ротой, если родственники или знакомые, то приходят в полк и пишут заявление дня за два, покуда рассмотрят, выкроят время.
Черный, тяжелый, с трубкой, сплющенной двумя увесистыми кулаками, телефон имел строгое должностное выражение навроде проверяющих из полка. Перегуд, которого пьянство сделало человеком суеверным, всерьез считал, что по этому телефону подслушивают все разговоры, происходящие в канцелярии, и поэтому здесь почти не матерился. Капитан Хабаров иногда и сам мучился, глядя на телефон. Хотя это было и переговорное устройство и стояло на службе, тем жгуче зудели руки свинтить этот черный кожух. Однако и вот силища – кожух был из крепчайшего сплава, будто из черного его вытесали камня, может, что и бессмертный.
Время для обязательного звонка давно истекло. Удивительно было думать, что в полку могли бы дать Карабасу вольную. Все зная, капитан решил продлить этот день сколько получится и ничего не докладывать. Он и хотел бы все скрыть. Выращенная из полковой, картошка принадлежала всему полку. И легко было прятать ее в земле, а нынче-то стало не по себе. Запутался он безнадежно, изнемог – и вдруг телефон загрохотал из канцелярии, выдавливая пузыри звонов. Переполох произвелся великий, и повсюду содрогнулась всякая живая душа. Однако пострадали горше всего мыши. Должно быть, им почудилось, что этим звенячим и трескучим грохотом их со всех сторон да углов убивают.
Звонок не утихал, пронизывая капитана колкой дрожью. Когда – не в силах вытерпеть эту пытку – он сорвал трубку с рычажков, то услышал бабий галдеж телефонистки: «Шестая, шестая, лично товарища Хабарова!.. Хабаров? Ждите, соединяю, с вами будут говорить».
Что-то затрещало, врывались и чужие голоса, но скоро глухая сильная тишина потекла по проводу. Не шевелясь, растерянный, капитан прождал с полчаса. Было так, что он пробовал дуть в оглохшую трубку и постучал, не сломалось ли, но его одернули издалека: «Не дуйте, товарищ Хабаров, вы что, не понимаете, с кем будете разговаривать, можете и подождать!»
Дело принимало оборот странный, если не сказать таинственный: капитан вдруг сообразил, что, по правде, ничего не понимает – происходило то, чего никогда не бывало. Потом издалека сообщили: «Он еще занят, ждите».
Капитана охватило зябкое чувство, будто его выставили на чье-то обозрение голышом. И потом тишина расступилась и его потряс свыше могучий голос: «Хабаров?!» – «Так точно, капитан Хабаров». – «А я знаю, что ты капитан. Ну чего, все спишь?!» – «Никак нет, служу». – «Видали, служит он! А что там за картошка у тебя, что у вас там за бардак творится?!» Не помня себя капитан выпалил: «Разрешите доложить… Собрали картошку, вся она целая как есть!» – «Ишь ловок, я погляжу, герой. А почему без приказа, ты чего, командир полка?» – «Не решился, виноват…» Голос снизошел: «Врешь. Я вашего брата знаю: если не вор, то дурак. А ты чего удумал? Отвечай!» – «Людей хотел накормить, голодают». – «Погоди, это как?!» – «Солдаты на одной крупе, в подвозах гнилье, протухшая свинина. На деньги нечего купить, не приезжает военторг». Голос заклокотал: «Чего же ты людей моришь, почему не докладывал? В полку знают положение вещей?!» – «Во всем полку так». – «А командиру полка ты докладывал?» – «Никак нет». – «Вот-вот! Такое безобразие, а они терпят, молчат. Разве это полк, это ж говно. Ишь ты, голодом морят, да как же так! Это тогда дело мне ясное, молодец, капитан. Говоришь, картошка? Это тогда вовремя, поддерживаю». – «Так точно… – сорвался Хабаров. – Мне бы хозяйство завести…» Голос похолодел и отдалился: «Ишь, целый план у него… Ну давай выкладывай, какое там хозяйство, послушаю, я это люблю…» – «Земли у нас много. Можно и себе и другим подсобить. Все свое иметь можно: и мясо, и овощ, и яблоки, если сад». – «Это вроде как огород? – растаял с пониманием голос. – Верно, пускай пашут, захребетники, все им, понимаешь, в рот положь! Это я поддерживаю, поддерживаю… Просто, понимаешь, но с умом. А затраты какие?» – «Никаких нет, все само растет. Может, доски потребуются, чтобы строить, если свинарня или сарай. Мне бы только дали приказ, разрешили землю». – «Ну молодец! Ишь, додумался! Что приказ… Хочешь тыщу приказов? Командир полка, он же человек, все поймет, а ты разворачивайся, будут и приказы, и доски. Надо, надо побольше хозяйства, понимаешь, чем больше, тем лучше». – «Только мне на пенсию, могу не поспеть», – вставил словцо Хабаров. И голос возмутился: «Еще чего – в расход такого мужика? Не дам! Как хочешь, а будешь служить до самой этой смерти. Ну, бывай. Все я выяснил про тебя, теперь ты ясный. Жди. Я этот полк вверх дном переверну, они у меня забегают!»
Трубка загудела, потом разлилась опять же сильная тишина. Ворвавшийся галдеж телефонистки разбудил капитана с той живой болью, будто связь его грубо разорвалась: «Шестая, связи больше не будет, отсоединяю». – «Сестричка, родненькая, погоди: а с кем я говорил?!» – «Ну прямо цирк… С генералом!»
Хабаров долго держал в руках трубку, потом отпустил. Он и не замечал, что в канцелярию суются пугливые рожи, что дверь давно распахнута и у порога вслушивается, вглядывается в происходящее столпившаяся как для показа солдатня. «А вы с кем разговаривали?» Он тихо поворотился, с удивлением увидав людей, и у него само собой произнеслось: «С генералом…» Казалось, капитана удивляло то, что люди ему беззвучно поверили. Что было правдой: солдатня смолкла, и его обожгли даже завистливые взгляды. «Все будет по-другому, – проговорил с радостью Хабаров. – Всем будет хорошо. Все будут сытыми».
Никто, однако, не обрадовался, солдатня потихоньку начала разбредаться. Отходя же подальше, перешептывались: «Зачем прокурору писали, суки?», «А кто знал, что оно дойдет, что так ляжет прям на генерала?», «Наша писала, ваша знала, все и пропадать будем. Кто умный, те говорили, что под корень ее надо, все это поле. А то валандались на свои головы, ждали!», «Может, его ушлют от нас, братва?», «Ясно дело, повысят гада. Тока надо хорошо пахать на него, чтоб повысили. Он теперь нам всем отомстит, скурвится», «И чтобы больше никто не калякал, всем урок. Я такую правду, которая себе дороже, в гробу видал».
А капитан остаток ночи нянчил картошку. Мешки сгрудили в дощатой будке, в ней зимой содержали собак, но сколачивали и для хозяйства. Все списанное имущество – сломанный черпак или измочаленные сапоги – сваливалось в будке и вырастало кучами. Иначе бы заподозрили – если нечем отчитываться, покрывать износ. В будке имелись электрическая лампочка и навесной крепкий замок, которые стоили всей рухляди, в ней хранимой.
Спотыкаясь, ушибая голову, капитан жалел, что нет для картошки хорошего склада. И сердился, давая себе зарок, что позвонит и доложит, чтобы с постройкой не тянули. Солдатня уместила картошку в этой будке, но капитан перетаскивал мешки, чтобы они образовали ровный ряд, поправляя даже те, которые нельзя уж было разместить ровней, будто боялся оказаться без своего дела. А потом еще высыпал из мешков и принялся для порядка перебирать крупную от мелкой, сортировать. Скоро Хабаров умаялся и заставлял себя перебирать картошку с усердием, хотя она валилась из рук и подслепшие глаза его слабо отличали большое от мелкого, скатываясь в дремоту. Когда же он слег на койку, чужое тело отнялось и уснуло. А голова уже беспокойно размышляла о хозяйстве.
Глава 3.
Товарищ Скрипицын
Скучным, будто бы отраженным в дождевой луже утром во двор казармы, ударив лобовиной по створам дурных ворот, вкатился полковой грузовик; то ли рыкая, то ли рыгая, с пустым брезентовым брюхом, но отяжелевший от тряски по степному бездорожью… Во дворе потягивал сопливую папироску дневальный, татарчонок с отвислой губой, к которой она прилепилась, окуривая его немытое лицо белым дымком. Он привстал, искоса поглядывая на грузовик, глубже и чаще затягиваясь сдохшей папиросой. В сапогах на босу ногу, в исподнем белье, татарчонок хитровато приглядывался к приставшей у крыльца машине. Окружала этот въезд необычайная тишь. Появился грузовик откуда ни возьмись, и овчарки смолчали, хотя обычно взрывали Карабас озверелым лаем, стоило им учуять чужих. Татарчонок так и глядел на него будто на дым и лишь потому не испугался, когда из дыма, то есть грузовика, вылезли вдруг люди.
Первым он углядел эдакого молодца из тех здоровых и крепких русских солдат, которые отдельно служат начальству. Следом за здоровяком вылез, однако, вовсе не офицер, а прапорщик в болотных погонах, смешной, вроде как из пропащих, похожий на бабу. Шинель не красила этого человека, а как раз обнаруживала всю его нескладность; она висела на сутулых плечах, и там, где должна была скрывать зад, зад обтягивался и неимоверно, горой, выпячивался, тогда как грудь и живот бултыхались. Будто чужие, от мешковатых плеч отделялись сильные и, что весла, загребущие руки. Чтобы таким угодили рукава, размер подходил лишь самый большой. А человек был средненьким, и полы шинели чуть не волочились по земле. По виду он походил на снабженца или каптерщика, и татарчонок, угадав знакомое, глупо заулыбался.