— Я без тебя не могу. Я без тебя умру.
— Небось не умрешь. Не ты первая, не ты последняя. Не горюй, Фиса-Фисочка, держи хвост пистолетом!
— Я ж люблю тебя, Гриша!
— Подумаешь, делов. Я, например, тоже тебя люблю, и что? Эх, бабы! Целоваться с вами сладко, расставаться — хуже нет. Это я такой стих сочинил.
И уехал. И адреса не оставил. И писать даже не обещал, и ничего у нее не осталось, даже фотокарточки.
Что тут поделаешь? Стала жить, работать, как раньше, только без души — душа каменная. Жизнь была какая-то ненастоящая, вроде сна. А сны-то как раз были настоящие, во снах приходил Григорий, стучал костылями, хотел ее целовать, но тут как раз сон кончался, она просыпалась и плакала. Один раз он пришел черный и сказал ей: "Фиса, меня убило". Она вскрикнула диким голосом, так, что с соседних коек девчата посыпались, кинулись к ней, а она только тряслась и кусала стакан с валерьянкой. Целый день она плакала, работала и плакала, конечно, в ущерб работе, так что врач даже на нее цыкнул А ночью опять пришел Григорий — веселый, на костылях и совсем живой. "Врал я, — говорит, — что меня убило". Тут им удалось-таки поцеловаться, и целовались до безумия, пока все не кончилось.
Так и жила, между снами. Много времени прошло, месяца три.
Однажды ночью ушел от нее Григорий, оставив ее, как всегда, с бьющимся сердцем, с мокрыми глазами. Лежала, думала и вдруг почувствовала, что где-то глубоко в животе у нее забился живчик. Похоже, как, бывает, щеку дергает: так-так! Она и внимания не обратила, мало ли что бывает на нервной почве.
Другой раз живчик забился уже не ночью, а днем. Шла с бинтами, а он как запрыгает! Тут Анфиса поняла и похолодела. Не может быть! А живчик свое: так-так. Подтверждает. Прошла в процедурную, лица на ней нет, девчат перепугала. Ну и дела! Не может быть, она же неплодная.
Прошла неделя, и сомнений уже не оставалось: живчик был тут, живой, прыгал и стукал, радовался и набирался сил. Он-то радуется, а ей смерть. Пока, слава богу, не видно, а узнают — куда деваться?
А вскоре уже и заметно стало. Мылись с девчатами в бане, а санитарка Клава как скажет: "Тетя Фиса, да вы в положении!" Анфиса только голову опустила, чего уж тут говорить.
Клавка, конечно, раззвонила по всему госпиталю. Стали люди на Анфису поглядывать да посмеиваться, а она погибать. Думала, не выдержит позора, даже приготовила таблетки, чтобы отравиться. Но оказалось все не так страшно. Люди посмеивались, но не очень, без издевательства. Дело обычное: в тыл отправят, только и всего. Главный хирург, правда, очень сердился: время горячее, а Анфиса у него лучшая сестра. "Вы у меня правую руку отрубили, поймите вы, глупая женщина!" Но потом и он присмирел, простил ее вину. А другие — те вообще не сердились, даже сочувствовали. Та же Клавка-брехунья норовила за нее тяжелую работу сделать. И раненых поднимать ей не давали, если кто крупный. Добрые все же люди. Про Федора-мужа никто и не помянул, да и про Григория мало говорили: поболтали и кончили, и выходило так, будто она, Анфиса, сама по себе в положении сделалась, и что теперь поделаешь — носи, рожай. Так что таблетки она выбросила.
Когда уже порядочно вырос живот и все к ее положению привыкли, Анфису вызвал к себе замполит Василий Сергеевич. Строгий мужчина. Пришла бледная — вот оно, начинается. Сейчас скажет: "Как же так, Громова, от живого мужа… Он кровь проливает, а ты…" Но ничего такого замполит не сказал.
— Так, Громова, вот, значит, какое дело… Кто же тебя, а?
Анфиса молчала, а он свое:
— Ты не стесняйся, Громова, скажи кто. Может, аттестат тебе выправим. Ты женщина солидная, не станешь с кем попало… Ну, говори, кто?
Так и не сказала.
— Не хочешь — не говори. Тебе же добра желают, истукан ты в юбке. Придетея тебя домой отправлять. Ты откуда?
— Из Москвы.
— Из столицы мирового пролетариата? Ну что ж, поезжай, пополняй ряды жителей столицы.
Анфиса заплакала.
— Дура, это я шутя. Шуток не понимаешь. Эх, бабы, жидкое вы племя, хоть и геройское. Адрес давай.
Записал Анфисин адрес в книжечку.
— Ну что ж. Всего тебе хорошего. Рожай на здоровье. Только смотри, чтобы сына. Вон сколько нашего брата перебило.
Анфиса улыбнулась, зареванная, неуклюжими губами и пообещала, что родит сына. Она знала, что сына, и имя ему выбрала красивое — Вадим.
Отправили ее с другими пузатыми. Снарядили хорошо: полный сидор наложили продуктов питания и сыну приданое — миткалю и марли. Хорошие люди.
— Пиши, Громова, как будешь жить, — сказал замполит, — если что, обращайся, поможем.
И поцеловал ее по-братски. Хороший человек…
Ехали долго. Дороге конца не было. Эшелон то и дело отцепляли, ставили на запасные пути. Женщины ждали, слушали паровозные гудки, курили и ссорились. Потом опять ехали, становились дружнее, а потом опять стояли и ссорились.
Путь был долгий, тяжелый, но кончился путь, и вот она дома. Какой-никакой, а дом…
Анфиса переставила на полу затекшие, закоченевшие ноги. Посидела, подумала — и хватит. Главное-то, о Федоре, и не обсудила, это потом. Пора за уборку. Грязи выше головы, только разгребай. "Вставай, страна огромная" — сказала себе Анфиса, улыбнулась своей шутке и встала.
На кухне было полутемно: окно выходило на заднюю, глухую стену соседнего дома, да и день уже кончался — коротки осенние дни. У плиты стояли две женщины; одна, в попугайном халатике, — Ада Ефимовна; другая, измученная лицом, в темном платье и серой шали, наверно, и была Флерова, новая жиличка. Женщины обернулись на вошедшую Анфису; Ада, кажется, ее не узнала.
— Здравствуйте, Ада Ефимовна. Это я, Анфиса.
Ада всплеснула руками, рукава так и вспыхнули. И рассыпалась картаво, будто в горле катались горошинки:
— Боже, какой сюрприз! Анфиса! Вот не ожидала! Это прекрасно!
— Вот, вернулась, — сказала Анфиса. — Буду жить.
— Давайте познакомимся, — сказала темная женщина. — Я Флерова Ольга Ивановна. А вас зовут Анфиса Максимовна, если не ошибаюсь?
Анфиса кивнула, подала руку. У Флеровой было худое смуглое лицо с желтизной вокруг глаз, как от синяков, когда проходят. Коротко стриженные волосы, полуседые-получерные, небрежно причесанные, махрами падали на лоб. Глаза синие, пристальные, так и пытают. Заметила, что ли?
Ада опять картаво застрекотала:
— Ах, Анфиса, если бы вы знали, как я жалела, что вас убили! И как рада, что не убили! Мне так много надо вам рассказать! Вообще у меня было множество переживаний в области искусства, войны и любви. — Она подошла, поцеловала Анфису мягкими губами, отступила и прищурилась:
— Нельзя сказать, чтобы вы похорошели. Что делать! Все мы дурнеем. Такова жизнь.
"Положения-то моего не заметила", — думала Анфиса.
— Я так надеюсь, так надеюсь на вашу поддержку, — частила Ада, — Гущина без вас совсем распустилась, выступает в роли диктатора.
Все такая же егозливая — нет на нее войны! Только вот волосы другие: где жёлтые, где седые, а местами зеленые, как ярь-медянка. Ада заметила Анфисин взгляд на своих волосах и объяснила:
— Это я экспериментирую. Эрзац-хна. Война войной, а все же надо себя поддерживать. Долго ли опуститься? Покрасилась, высохла, позеленела.
Флерова издала горлом какой-то странный, кашляющий звук.
— Вы со мной не согласны, Ольга Ивановна?
— Нет, отчего же, вполне согласна.
— Если хотите, во время войны женщина особенно должна за собой следить. И по линии внешности и по линии чувства. Любить искусство, природу… Вот вы, Анфиса, вы смотрите на звезды?
Анфиса не знала, что отвечать. Только ей и дела что смотреть на звезды.
— И напрасно. А я смотрю и эмоционально наслаждаюсь. Иногда даже плачу. Такая я уж дурочка, совсем ребенок.
— "Ребенок", — передразнила, входя, Капа Гущина. — Скоро сто лет, а все ребенок!
Ада что-то пискнула, метнулась, как цыпленок от ястреба, — и в дверь.
— Дура яловая, — сказала Капа. — Трень-брень, фик-фок на один бок.
Темная лицом Флерова внимательно на нее поглядела и вышла.
— Видала? — спросила Капа. — Зырит и зырит, и не известно, чего зырит. А уж черна, а уж худа — мощь загробная. Правильно люди-то говорят: худому не верь. А полный человек добрый, доверчивый. Вот я…
В кастрюльке, которую Ада оставила на плите, что-то зашипело, поднялось шапкой. Анфиса протянула руку — убавить газ.
— Не тронь! — крикнула Капа. — Сама поставила, сама и следи. Пусть выкипит, пусть выгорит — пальцем не двину!
"Да, не очень-то дружно живут, — подумала Анфиса. — При Федоре лучше было".
И тут же побледнела при мысли о муже. Здесь, стоя в кухне, она вдруг увидела его целиком, и он был страшен.
Распахнулась дверь, и с ветром вошла Панька Зыкова — костлявая, угловатая, ну прямо фашистский знак. Стала перед Анфисой — руки в боки, ноги врозь — и сразу на крик:
— Так и знай, пеленки на плите кипятить не позволю! Здесь я обед готовлю, а она, извиняюсь, пеленки гаженые!