– Точнее не скажешь! – засмеялся немецкий полковник.
Отец Александр помялся и решил-таки спросить про дым:
– А правду ли говорят, что местные евреев пожгли?
– Правду, – кивнул Фрайгаузен. – Хотели нам угодить. И перестарались. Как жить в Риге при такой вони! Наше командование очень недовольно. Даже говорят, что собираются распустить латышскую националистическую организацию.
– Перунов крест? – спросил отец Александр.
– Именно так. «Перконакруст». Чтоб не лезли поперёд батьки в пекло!
– А я мороженое… – тихо прошептал отец Александр, раскаиваясь, что соблазнился мороженым и ел его, когда в воздухе витал дым от сожжённых людей.
Боец пятой стрелковой дивизии Алексей Луготинцев возвращался домой. Дивизия его, стоявшая некогда на Немане, встретила врага там же, где когда-то наши встречали армию Наполеона. С боями дивизия отступала и уже на латышской территории была окончательно разгромлена. Чудом уцелевшие и не попавшие в плен бойцы пробирались на восток по оккупированной территории, прячась в лесах, утопая в болотах, умирая от голода и ранений. Лёшка Луготинцев тоже прятался, утопал, умирал, но всё ещё был жив. Звериным чутьём пробирался он на родную Псковщину, падая без сил на августовскую землю, шептал: «Я приду к тебе, Маша!», терял сознание, а потом вновь воскресал и шёл, шёл, шёл…
Над селом Закаты стоял упоительный августовский закат. Дети Торопцева – Маша, Надя, Катя и Костик – на берегу одевались, недавно искупавшись.
– Погода-то какая! – сладко потягивалась Маша. – И не верится, что где-то война… Люди убивают друг друга…
– Ух ты! Немцы! – воскликнул Костик.
На берег выкатили на мотоцикле два немца. Сидящий в люльке стволом карабина задрал край платья Маши. Водитель загоготал что-то по-немецки.
Оскорблённая Маша схватила горсть мокрого песку и влепила в морду сидящего в люльке. Тот взревел. Водитель с хохотом газанул, мотоцикл помчался дальше, но сидящий в люльке, не глядя, выстрелил из карабина себе за спину абы куда.
Маша упала как подкошенная. На груди сквозь светлое платье выступила кровь. Надя, Катя и Костик в ужасе склонились над ней. Стали трясти:
– Маша! Маша!
Вечером в канун одного из главнейших православных праздников в древний Псков въезжал трясущийся автобус, в котором ехали девять священников, пять псаломщиков, Фрайгаузен и отец Александр с матушкой Алевтиной, которая держала на руках кота с сердитой мордой. Отец Александр был при своём точильном камне и всю дорогу затачивался, потому что матушку Алевтину одолел зуд недовольства батюшкой. Она была твёрдо убеждена, что не следовало соглашаться никуда ехать:
– Храм нам вернули, католиков выгнали, чего ещё?.. Нет, едем теперь в земли незнаемые!
– Отчего же незнаемые! – жалобно стонал отец Александр. – Россия! Глянь в окошко, Псков! Древний град государства Русского.
– Я бы сказал, русский Нюрнберг, – заметил их попутчик, немецкий лейтенант, как и Фрайгаузен, выходец из остзейских немцев, но не так хорошо владеющий русским языком и потому говорящий с сильным акцентом.
Зрелища за окном автобуса распахивались неутешительные: многие здания повреждены, иные полностью разрушены, храмы стоят безглазые и ободранные. Лишь две-три водонапорные башни представляли собой ухоженные образцы советской архитектуры, всё остальное – старое, трескающееся и расползающееся.
– Страшно смотреть! – сердито сказала матушка Алевтина.
– Что поделать, – вздохнул отец Александр. – Едем возрождать пустыню. Благородное дело! Развеселись, матушка Алевтина! Канун праздника-то какого! Преображение Господне! Не знак ли это свыше? Разве не прекрасно приступать к великому начинанию, связанному с преображением жизни, и именно в праздник Преображения?
– Красивые словеса! – не могла угомониться матушка. – С немцами! Преображение!.. Ладно, молчу, молчу.
Не менее запущенным, чем весь город, предстал взору приехавших и некогда великолепный Псковский кремль. Он и теперь сохранял свою царственную осанку, подобно королю Лиру, который и в рубище остается величественным.
Троицкий собор, возле которого остановился автобус, был такой же безглазый и обшарпанный, как все остальные. Ещё недавно он служил антирелигиозным музеем, и в нём чувствовалось что-то виноватое: простите, не все следы осквернения успел прибрать!
Темнело, в храме заканчивалась служба.
– Служит протоиерей Сергий, – сообщил молоденький священник Георгий Бенигсен, рукоположенный за два дня до начала войны. – Он временно будет возглавлять Псковскую миссию. Пойдёмте.
В храме стояла темень. Порывами ветра, бешено вторгающегося в разбитые окна собора, гасились светильники, и сколько ни зажигай свечи, пламя хрипело, как умирающий больной, с трудом держалось на свечных фитильках, будто взывая о помощи, и погибало. В темноте отец Сергий Ефимов, тоже из Латвии прибывший во Псков за неделю до Преображения, заканчивал обряд помазания освящённым елеем. Гости подошли к амвону.
– Рад приветствовать вас в наших катакомбах! – приободрил всех отец Сергий. Он был всего шестидесяти трёх лет, но выглядел древним, и это ему явно нравилось. И манера говорить у него отличалась этакой старческой хлипкостью. Мол, да, я стар, но и мудр. По происхождению нижегородец, служил в разное время в Петербургской и Псковской епархиях, потом в Латвии. В русском селе Пыталове, которое латыши переделали на свой лад в Абрене, возвёл красивый храм. На второй день войны батюшку Сергия арестовали и, сильно избитого, отвезли в город Остров, расположенный к югу от Пскова, там он и просидел в тюрьме до самого того дня, когда в Остров вошли немцы. Убегающие энкавэдэшники в спешке забыли расстрелять попа.
И вот теперь как человек, хорошо знающий Псковскую епархию, отец Сергий был назначен немцами начальником Псковской Православной миссии.
– Истинно, что катакомбы, – засмеялся отец Александр, приближаясь к чаше с освящённым елеем. Отца Сергия он знал хорошо и радовался, что тот возглавит миссию. Наполненная елеем кисточка нарисовала на лбу у батюшки крест, и сердце отца Александра наполнилось предвкушением больших, трудных, но богоугодных дел.
Выйдя из храма, радовались тому, сколько людей подходило под благословение:
– Батюшка, благослови!
– Благослови, отец!
– Благослови… радость!..
И народ все бедный, в жалких одежонках, в рваной обуви, лица измученные… Поодаль стояли немцы, взирали снисходительно и с презрением.
– Гляньте на наших освободителей, – кивнул в сторону немцев отец Георгий. – Какое высокомерие в лицах! От таких добра не жди. Говорят, Гитлер недавно произнёс приговор: «Любой немецкий офицер в интеллектуальном развитии недосягаемо выше самого лучшего русского попа». Особенно вон тот, гляньте, какая тупая и самодовольная рожа!
– Роток на замок, – одёрнул молодого смельчака отец Александр. – К чему зазря нарываться? Несвоевременные подвиги бессмысленны. Молоде́нек же ты, Георгий!
– Когда ты молоде́нек, имеешь мало денег, а станешь стар, богат, болезнен и рогат, – откуда-то процитировал отец Сергий или сам только что придумал. – Идёмте, ужинать и спать будем в доме городского головы.
После весьма неплохого ужина спали кто где – матушки и старые священники на кроватях, остальные прямо на полу, в тесноте, да не в обиде. Отец Александр тоже устроился на полу, рядом с Бенигсеном.
– Ты бы, Георгий, и впрямь поменьше язык распускал. Нам ещё ох какая работа предстоит.
– Немца перехитрить? Тяжело будет, – вздыхал отец Георгий.
– Э, братец! Большевиков обламывали, а колбасников не перехитрим, что ли? Ты же, кстати, сам из немцев, тебе ли не знать, как своего единоплеменника вокруг пальца обвести!
– Я русский немец, – возражал молодой священник. – Это высокое звание. Мои предки за Россию сражались. А единоплеменники мои – те, кто называет себя православными христианами. Католик, лютеранин, или, как Гитлер, безбожник, будь они хоть сто раз немцы, не моего племени люди.
А один из священников встал, навис над Бенигсеном и прорычал:
– Мы что тут, все только и радуемся немцу служить? Всем противно! Но зубы сожмём и будем восстанавливать приходы! И ты, отец Георгий, тоже, сжав зубы, будешь!
– Куда же я денусь? Разумеется, буду, – согласился Бенигсен.
Утром третьего дня, когда миссионеры ещё спали тем же образом – кто на кроватях, а кто на полу, в дом городского главы ворвались немецкие солдаты. Тыкая стволами винтовок, пиная носками сапог, принялись поднимать мужчин. Матушек не трогали. Проверяя документы, наспех одетых выводили на улицу, подталкивая и бранясь, вели к толпе, сплошь состоящей из мужчин. Эту толпу человек в триста оцепляли эсэсовцы с собаками, на груди – автоматы. Священников тоже втолкнули внутрь оцепления.
– Быстро же заканчивается наша миссия! – щерил зубы Бенигсен. – Интересно, на расстрел или куда?