Служащий сплюнул и пошел. Потом вернулся, открыл дверь на станционный двор и крикнул:
— Степан Никанорыч, доктора тут спрашивают, Бырдина. Не слыхали?
Но никто ничего не знал.
— Может быть, крестьяне знают? — повторила снова женщина и вышла на крыльцо. Чья-то телега стояла у забора.
— Мама, мама, — испуганно запищала девочка, борясь с тяжелой дверью.
Мужик вышел из кооперативной лавки напротив станции и пошел к телеге.
— Товарищ, не слыхали ли вы, где мне здесь доктора Бырдина найти? — спросила Маргарита. — Мне туда съездить нужно, это в двадцати верстах, в сторону села одного, не помню…
— К Красным Выставкам, что ли? — спросил мужик. — Только доктора никакого там нету… А, может, вы про экономию спрашиваете? Только и экономии там нету. Была, а нету.
— Была, говорите? — затревожилась Маргарита. — Вот мне это и нужно, в бывшую экономию. Вы можете свезти меня туда и сейчас же обратно, на станцию?
Девочка опять захныкала.
— Сейчас, вот как стоим?.. Сажайте дите. — И они условились о цене.
«Туда ли я еду?» — спрашивала себя Маргарита, стараясь узнать когда-то промелькнувшие перед глазами поля. Но время было другое — стоял май, и трехвершковая рожь сумрачно зеленела под низким, белым небом. Потом пошли полосы черной, взбороненной земли, потом болотистые луговины.
— На двадцатой версте, приблизительно, — сказала Маргарита, ухватившись за край дребезжавшей телеги, — на двадцатой версте должен быть поворот от дороги влево, к дому. Неужели никогда не проезжали?
Он оглянулся на нее, и от этого по его широкому коричневому затылку пошли черные морщины.
— Не слыхали, — сказал он и присвистнул. — Вы, дамочка, может, там и дома-то не увидите: здесь в третьем годе восстание было.
— Как дома не увижу? — вскрикнула Маргарита и крепче прижала к себе и ребенка, и корзину. — Не может быть!
Мужик показал кнутом влево: в холодных, жидких камышах залегла река.
— Реку-то узнаете? — спросил он хмуро.
Да, реку Маргарита помнила, ей даже показалось, что она узнает дрожащий настил моста.
— Вам, понимаю, местность осмотреть, — продолжал мужик. — Экскурсии вот тоже приезжают: восставали, говорю, в третьем году. — И он стеганул лошадь.
Маргарита не поняла его и замолчала. Варя на ее руках стала засыпать.
До сумерек было еще далеко, но скудный свет обманывал время: казалось, через час стемнеет, а на самом деле было не более двенадцати. Дорога выбегала из-под колес (Маргарита сидела теперь спиной к лошади), и кроме этой изрытой серо-глиняной дороги, все-таки движущейся, а потому живой, не на чем было остановиться: так тиха была скудная земля, так холоден и убог суровый воздух.
Иногда над телегой летели грачи и чертили по пухлому небу что-то непонятное, что сейчас же забывалось. У далекой черты горизонта вставали порой тупые соломенные крыши изб. Одинокие березы у дороги курчавились от слабого сырого ветра.
Мужик молча сворачивает влево: дорога — горбом, между колеями по горбу — трава. Бырдинские липы протяжно шумят, и Маргарита узнает часть сломанного и лежащего на земле деревянного забора.
— Сюда, сюда!.. — говорит она и ждет, что над липами появится широкая крыша и труба — пусть даже без дыма. Но над липами и между ними опять сквозит густое белое небо.
Телега останавливается.
— Куда ехать-то? — говорит мужик. — Там небось и не повернешь!
Маргарита сходит, берет на руки Варю — руки у нее до сих пор слабые. А что же делать с корзиной? Ведь мужик стащит ее: просто возьмет и уедет — что тогда делать? Но мужик тоже сходит: может быть, он пойдет вместе с ней?
Она идет, вся отклонившись назад, до того Варя тяжелая. Собственно, дороги нет, надо просто спуститься немного. Какие-то кусты — чертополох, должно быть. Теперь ясно, что дома никакого нет: вот лежат разбросанные, с обломанными углами кирпичи, их не больше десятка. Вот плешь — здесь был дом. Земля черная, деревья черные; здесь горело. Клумбы и дорожки слились в густой, цепкой траве; вылезли корни.
Какая тишина! В саду — пни, крапива; сад стал безобразен, редок, да, впрочем, и сада никакого нет: торчат деревья, а между ними клочья все того же надоевшего неба.
Маргарита сворачивает туда, где валяются зеленые доски, торчат гвозди — здесь стояла беседка, здесь было столько комаров, что невозможно было сидеть с вышиванием. А вот тут проходили когда-то мужчины с длинным корытом на плечах.
За разбросанными гнилыми досками — опять жесткая трава. Варя вдруг просыпается и плачет.
— Варька, да замолчи ты! — кричит Маргарита и оглядывается: да, мужик идет за ней, ему интересно.
И вот самый тихий угол бырдинской земли, разгромленного бырдинского сада: шесть холмов, шесть могильных крестов в ряд — целое кладбище. Маргарита останавливается: Варвару Ивановну тут не узнать; за семь лет укрылась она среди разбойников, или героев, или просто случайных, как и она сама, людей. Шесть одинаковых мшистых крестов и заросшая лебедой земля.
Перекреститься? Но Маргарита не уверена, есть ли Бог? Да и мужик может над ней посмеяться. Он смотрит, заложив руки за спину; он успел свернуть цигарку.
— Много, говорю, полегло народу, — тянет он, и голос его глух и важен, — пониже еще с десяток могил, а за рекой зарывали в общую. Желаете — прокачу.
Перекреститься? Как отвыкла она за последнее время над чем-нибудь задумываться… Вот Варя уселась в траву, штаны у нее будут черные.
— Варька, да не реви ты, — опять кричит Маргарита со слезами в голосе, — замучила ты меня совсем!
И она, схватив девчонку на руки, бежит назад, и лицо ее мокро от тяжелых, холодных на ветру слез.
Корзинка цела. Лошадь щиплет траву старыми розовыми губами. Полосатая земля поднимается до самого неба. О, Россия!
1928Владислав Ходасевич, поэт и критик, и я выехали из Советской России (тогда еще не было СССР) весной 1922 года и три года, с перерывами, прожили в доме А. М. Горького, в Саарове, Мариенбаде и Сорренто.
Я знаю книгу Д. Мейснера «Миражи и действительность», Москва, 1966, и книгу Л. Любимова «На чужбине», Москва, 1963–1964. Оба автора — русские эмигранты. Книга Мейснера издана в количестве 200 000 экземпляров. Но Мейснер, при всей своей осведомленности, жил между двумя войнами не в Париже, а в Праге. В книге Любимова 412 страниц. Он в ней рассказывает свою жизнь. Половина посвящена дореволюционному периоду и выезду из России. Парижский период главным образом касается Франции и французов, русских политиков, писателей и общественных деятелей в изгнании, и «русским массам» отдано не более 15–20 страниц.
Фотожених от фр. искаж. photogénique (фотогиеничный).
Со всем, что полагается.
Довольно забавный тип (фр.).
Песня эта была записана в сентябре 1928 г. к западу от Мюрэ.