Сам Марк стал напоминать мне плаксивого иждивенца, который только требует и требует, сам не желая и не будучи в состоянии что-либо привнести. Я даже стала подозревать, что его ночные бдения — это полная фикция и что он там на самом деле ничего не делает, а только любуется своими закостеневшими когтями. Слава Богу, он не мог там строить рожи— на кухне не было зеркала, — зато мог озвучивать придурковатыми голосами свои фотографии, развешенные на всех стенах.
Пару раз — все равно бессонница — я не выдерживала и неслышно подкрадывалась и смотрела в щелку, чем же он там все-таки занимается, и была обидно разочарована: он сидел, как всегда, с тетрадкой перед собой и смотрел задумчиво, почти романтически в окно. Но, думала я, может быть, я просто не могу его подловить в нужный момент, и мои подозрения не рассеивались.
Так прошли февраль и март, и наступил апрель, а мы все стояли на месте, не зная и даже не догадываясь, куда двигаться, полностью вычерпанные неудачами и друг другом.
Однажды, когда я возвращалась из деканата, где меня в очередной раз предупредили о моих несметных задолженностях, я почти наткнулась в коридоре на Зильбера. Он, как всегда, шел размашистой походкой, держа голову высоко и прямо. Он держал ее так высоко и прямо, что, по идее, не должен был никого замечать, но я-то знала, что глаза его делают свое — прыгают в разные стороны и не пропускают ничего.
Я вдруг вспомнила такое далекое и такое забытое время, когда была с ним, в его команде, и когда мы все сидели у него дома — и я, и Далримпл, и, конечно, Джефри, — и наши разговоры, и уют, и тепло, и заботу и подумала, как же мне было хорошо тогда, как беззаботно, как успешно и как ничто не предвещало перемен, если бы я не послушалась Марка и сама не влезла в эту затягивающую петлю нерешаемой задачи.
А потом я подумала, что и его, ни в чем, в общем-то, неповинного Зильбера, я тоже предала — даже не зашла с ним попрощаться, даже не поблагодарила за помощь. Сейчас он казался таким милым— человеком из моего удачливого и комфортабельного вчера, и мне так нестерпимо захотелось хотя бы прикоснуться к этому нежному своему прошлому, что я вдруг остановилась и побежала назад за подпрыгивающим в высоте затылком.
Зильбер, когда проходил мимо, конечно лее, не остановился, а только глаза его сделали какой-то особенный кувырок и вернулись, сжатые, на место, и он слегка, едва заметно, нагнул голову, что, по его мнению, видимо, означало кивок.
Я догнала его и, наверное, запыхавшись, выглядела еще более несчастной, чем обычно.
— Профессор, — сказала я, — простите за беспокойство, я могу поговорить с вами?
Он остановился, казалось, совсем не удивленный, даже, казалось, ожидавший увидеть меня перед собой.
— Да, — сказал он, — я вас слушаю, Марина.
То, что он назвал меня Марина, как раньше, вдруг еще больше всколыхнуло во мне воспоминания о том желанном и теперь совсем недосягаемом мире, где мне было так хорошо.
— Профессор, — начала я запинаясь, — я хотела извиниться перед вами и, — я выдохнула воздух, дыхание никак не совпадало с моими словами, — сказать, что я помню о вас и о том, что вы сделали для меня, и о вечерах, которые мы проводили вместе, и...
Я запнулась, не зная от волнения и от вдруг подступившего отчаяния, как закончить. Слезы подло подступили к горлу, и я, вконец сбитая с дыхания, замолчала.
— Марина, — он опять назвал меня по имени, видимо, понимая, что я больше ничего не скажу. Голос его звучал неожиданно тепло, или мне так казалось. — Бы плохо выглядите, — он замолчал, как бы думая, продолжать ли, и продолжил: — Я знаю, что у вас неприятности. Мне очень жалко, вы способная девочка.
Мне было так хорошо от его слов, что я даже не обратила внимания на его «девочка».
— Вы могли бы многого добиться, далеко бы пошли, если бы остались со мной, если бы не связались с этим... — он подыскивал слово.
Я поняла, что он сейчас скажет что-то про Марка, но мне было все равно, сейчас я была готова со всем согласиться.
— С этим дельцом от науки.
Я ожидала всего, но его слова все же обожгли меня, я не поняла, что они значат, и промолчала. Я так и стояла молча, не зная, что сказать и надо ли что-нибудь говорить вообще.
Он, видимо, понял мою растерянность.
— В любом случае, если вам нужна будет помощь или совет, — произнес Зильбер так мягко, что я действительно услышала заботу, — позвоните.
Слезы стояли теперь у меня в глазах, и я не могла ответить ему— любое движение или слово, я знала, разорвало бы мое напряжение, месяцами сдерживаемым ревом. Я только кивнула, стараясь опустить глаза как можно ниже, чтобы он не увидел слез, которые он наверняка уже увидел. А потом, не понимая, почему и что делаю, желая только спрятать мой неприкрытый стыд, я повернулась и, не владея своими мышцами, с трудом, но все же выдерживая тяжесть тела, побрела, разбитая, по коридору, спиной впитывая взгляд его скачущих глаз.
Мне было так плохо, что я не могла больше заниматься в этот день, мне надо было отдохнуть — хоть как-то, хоть где-то, и я бы с радостью поехала туда, где не было Марка и где можно было немного поспать, но мне некуда было ехать, и я поехала домой.
Я стояла на порывистом раннем апрельском ветру, продрогшая, промерзшая, — я что-то стала слишком быстро мерзнуть, даже когда не было так уж очень холодно — и ждала этот чертов автобус, а он все не шел, и я бы заснула стоя, настолько я была обессилена, но было слишком уж холодно, и у меня начала кружиться голова, и автобус все не шел, и я прислонилась к столбу, еще более холодному, чем ветер, но все же спасительно стойкому, и увидела наконец подходящий автобус. Я вскарабкалась в него заледеневшими, почти не ощущаемыми обмякшими ногами и села, съежившись, пытаясь вобрать в себя как можно больше попусту здесь пропадавшего автобусного тепла.
Я закрыла глаза и сразу поплыла в утопившей меня полудреме, сну моему не надо было подготовки, он закрутился сразу, без перехода, видимо, воспаленный мозг разучился отдыхать и отказывался расслабиться. Он даже во сне, как завязший в распутицу автомобиль, все перебирал колесами, впрочем, скорее, по инерции, безрезультатно, ничуть не продвигаясь, а теперь, разуверившись в себе, даже бесцельно.
Я видела себя в гостиной Зильбера, было согревающее тепло от камина, и от присутствующих людей, и от крепкого чая, налитого в красивую чашку мэйсенского фарфора, я даже разглядела гибкую розочку на блюдце, и было не только тепло, но еще и сладко от клубничного варенья.
Я ловила взгляд Джефри, робко-осторожный и неясный, и мне было не до того, что равномерно говорил Зильбер со своим старомодным европейским акцентом. Мне хотелось встать и подойти к Джефри, и я встала, и подошла, и положила руку на его высокую и сейчас красивую шею, и провела по ней пальцами, едва касаясь, и ощутила трепет кожи, отозвавшейся на мое прикосновение, на эту ласку.
Потом я медленно наклонилась к его лицу и попыталась рассмотреть его глаза близко-близко, почти без обидно отделяющего расстояния, и затем так же медленно дотронулась губами до его губ, лишь едва коснулась, так, чтобы его губы не шевельнулись, чтобы они не ответили мне, а застыли в изумлении, в ожидании и доверились фантазии моих едва чувствительных движений. И, слегка цепляясь влажностью нежной поверхности за его скользящую, почти несуществующую в своей гладкости кожу, не в силах задержаться на ней и проскальзывая, я все же ухитрилась шепнуть в его губы: «Хочу, уже так давно хочу».
Но Зильбер все говорил, я не слышала, о чем, до меня долетали только разрозненные обрывки фраз, я даже не видела, с кем именно он говорит, я пыталась вспомнить, кто же сегодня приглашен на семинар, но не смогла. Тогда я захотела разглядеть гостя, но он сидел почему-то спиной ко мне, и я слышала только его голос — странный, злой голос обиженного тролля.
Я вздрогнула от голоса и попыталась прислушаться и услышала, как Зильбер что-то возражает, даже начал горячиться, но тролль говорил еще злее, он настаивал, и я наконец услышала какие-то слова, даже не соединенные между собой, и я попыталась их соединить, и у меня не получилось. Я знала, что теперь это единственное, что я хочу, — соединить эти слова, и я мучительно напряглась, даже вены на моих руках вздулись от напряжения, и кровь прилила к голове, и я почувствовала, что покрываюсь тяжелой, сжимающей испариной, отчего всему телу, но и не только телу, сделалось очень больно, и мне показалось, что я сейчас надорвусь от этого унижающего напряжения, потеряю непонятно какое сознание, и я сделала еще одну, последнюю, отчаянную попытку. И в этот момент тролль повернулся ко мне, и я не разглядела его лица, а только загадочную улыбку, преследующе знакомую улыбку, и я вскрикнула громко, потому что он повторил слова, вернее, его улыбка их повторила, и я опять расслышала их, сейчас более отчетливо, и они, словно сквозь вату, прорвались через мое мучительное напряжение. Они пробили его и разом сложились в целое.