— Не отзывайтесь! — сказал он коротко.
Это было непонятно, но, привыкнув к тому, что егерь ничего не делает зря, я подчинился.
— Петрушеньку-у!.. — стонало, молило, рыдало во тьме. — Петрушеньку-у!..
— Вот человек! — спокойно и довольно громко сказал Анатолий Иванович. — На месте стоит. И к берегу не решается и на Салтный не рискует.
Он говорит громко, не боясь, что Валька услышит: ветер, дуя от Вальки в нашу сторону, приближал его голос, а наши относил прочь.
— Чудной парень, — продолжал Анатолий Иванович. — Отчего на Салтный не едет? Волков боится, что почтальоншу растерзали, или, может, змея с погремушками, которого Жамов видел. И ведь врет-то себе без пользы, даже во вред. Намедни мы цепкой стояли у Прудковской заводи. Как стемнело, утка пошла козырять. Ну, бьешь ее в темноте, на цвирк, только патроны зря тратишь. Съехались, у всех пусто, а у Вальки на корме селезень в своем пере лежит. «Ну, — говорим, — Валька, молодец, такого красавца надобычил». «А я, — отвечает, — его не стрелял, он сам ко мне в лодку упал, чуть голову мне не ушиб». И тут же говорит, что это, верно, Василия, братана моего, добыча, он, дескать, селезня подшиб. А тот для смеху говорит: «Раз так, давай его сюда». — «Пожалуйста, мне чужого не надо». Так и отдал селезня, чтоб только вранье свое оправдать.
Анатолий Иванович замолчал, прислушался к Валькиным крикам, звучавшим теперь с механическим однообразием беспредельного отчаяния, и досадливо сказал:
— Этак он нас до полуночи продержит!
— Так двинемся?
— Нельзя. Мы Петраку всю игру испортим.
— А где же он, Петрак-то?
— Да здесь где-нибудь, куда он денется?
— Петрушеньку-у!.. Миленьку-у!.. — прозвенело и оборвалось на пискливой, жалкой ноте.
— Чего орешь? — раздался совсем рядом низкий, спокойный голос Петрака, и так ярко, как это бывает лишь глухой ночью, вспыхнула спичка и погасла, оставив после себя красную точку папиросы.
— Петька, ты чего не отзывался? — с плаксивой обидой сказал Валька.
— Спички искал…
— Поехали на ночевку-то? — Валька удивительно быстро овладел собой, он спросил это деловито, даже требовательно.
— Поехали… Да, сколько ты матерых сегодня сбил? Я чтой-то забыл…
— Четырех, а что?
Ответа не последовало, и красный огонек папиросы исчез, отчего тьма стала еще гуще и непроглядней.
— Петька! А, Петька!.. — тревожно окликнул его Валька. — Петьку-у… Петеньку!!. — почти завизжал он, — верно, вспомнил только что пережитый ужас одиночества.
— Жестокая игра, — заметил я.
— Наоборот — добрая! — недовольно отозвался Анатолий Иванович. — Петрак Вальку жалеет. Коли его не учить — совсем забалуется, а так еще выпрямится до человека.
— Сколько, говоришь, — уток сбил? — откуда-то сверху грозно прогремел голос Петрака.
— Не сбивал я матерых! — с тоской проговорил Валька. — Честное комсомольское, не сбивал!
— Опять врешь, ты же не комсомолец!
— Вот те хрест, не сбивал!
— Нешто ты в бога веруешь?
— Не сбивал я, ну тебя к черту. Я их и в глаза не видал. Один всего щушпан пролетел, и то я с выстрелом запоздал.
Вспыхнула красная точка, и Петрак устало произнес:
— Подгребай сюда. Пора на ночь устраиваться. Знобко, да и спать охота.
Анатолий Иванович заработал веслом. Мы приблизились к нашим товарищам. Я услышал их тихий разговор.
— А костер разведем? — Это спросил Валька.
— Конечно, я картошечки припас. Вот только сольцы забыл.
— У меня вроде с того раза осталась. И лучок есть, две репки.
— У тетки спер?
— Зачем спер? Сама дала.
— А карбюратор ты выучил?
— Маленько не до конца…
— Ох, Валька!.. Покуда всего не запомнишь, спать не дам.
— Да запомню, я же способный.
— Способный, да не очень, и ветер в голове…
Голоса отдалились, очевидно, охотники взяли вправо к Салтному мыску. Я сидел на корме, принимая в лицо колючие брызги и шлепки ветра, но озеро уже не казалось мне таким мрачным и бесприютным, я словно согрелся у чужого человеческого тепла.
Я не первый год знал Петрака с его грубым, в оспенной насечке, узкоглазым лицом, Петрака — кормильца восьмерых душ, в неизменной рваной, замасленной шубейке и штопаных-перештопаных штанах, — но только сейчас понял, каким душевным запасом обладает этот тридцатилетний парень, везущий свой тяжкий воз и еще находящий в себе силу сердечного участия к чужой, посторонней жизни.
— Без Валета там делать нечего, — сказал охотовед Горин. Маленький, худенький, тонкогубый, страдающий язвой и все же пьющий водку, он обладал сильным, полным металла баритоном, легко, без напряжения покрывавшим любой шум. А за столом в охотничьей избе было порядком шумно. Мы только что пообедали консервами и ухой, хорошо выпили и, подобно всем охотникам на привале, не отличались молчаливой сдержанностью. На меня богатый голос Горина действовал гипнотически, я не понимал, как можно ему возражать.
— Я слышал, — сказал толстенький подполковник в отставке, — что в мхах тетеревей до черта, и собака не нужна.
— А вы можете по мхам ходить? — загремел Горин.
— Я сердечник…
— Вы сердечник, я, — Горин ткнул себя в грудь, — язвенник, он, — кивок в мою сторону, — после инфаркта, у Валерика радикулит.
— Ладно болтать! — огрызнулся усатый Валерий Муханов. — А разве вы в Щебетовке не держите спаниеля?
— Спаниель стойки не делает, — поглаживая рукой солнечное сплетение и морщась, говорил Горин. — Нешто это охота? Нужен настоящий лягаш… — Он вдруг надул щеки, шумно выдохнул воздух. — Матвеич, у вас соды не найдется?! — крикнул хозяину избы.
— Должна быть, — отозвался Матвеич, крепкий, гнутый в спине старик, небритый, нечесаный, в розовой застиранной рубашонке в роспуск поверх засаленных ватных штанов.
— Хоть и без стойки, а работал этот спаниельчик — будь здоров! — сказал подполковник. — Я его еще по Можайскому охотхозяйству знаю. За милую душу подымает чернышей.
— А почему мы не можем с ним охотиться? — робко спросил я. Горин жадно пил воду из кружки, держа ее двумя руками; он не мог ответить, лишь сделал большие предупреждающие глаза.
— Доконали собачонку, — ответил подполковник. Он, не разлучаясь с нами, как-то удивительно сумел оказаться в курсе всех здешних дел. — Лапы сбила.
— Охромела! — отняв кружку от губ, но в ее гулкость уронил Горин. — Короче, пока Толмачев с Валетом не явится, нам в Щебетовке делать нечего.
— А когда он явится? — спросил Муханов.
— Странный ты, ей-богу, Валерик! — загрохотал, ничуть не напрягая связок, Горин. — Ведь при тебе разговор был. Как обкомовские отохотятся, он тут же выедет. На протоке его ждет егерь Пешкин с мотором. Ну, чего тебе еще нужно?
— Толмачев устанет и завалится спать… — начал Муханов.
— Ни в жизнь! — Горин хлопнул кулаком по столу. — Раз ему охотовед приказал…
— Не в том дело, — вмешался подполковник. — Про Толмачева говорят — железо! Может не спать по трое суток. Солдат, пехота — царица войны…
Уже не впервые расточались похвалы Толмачеву, как и не впервые завязывался этот беспредметный разговор. Мы третий день томились в богом забытой деревушке Конюшково, ожидая Толмачева и Валета, и настроение у нас было неважное. Обычно споры кончались тем, что Матвеич натягивал ветхий кожушок и, высмеивая из глаз мелкие стариковские слезы, отправлялся «за маленькой».
Как ни мечтал я об охоте на боровую дичь, сейчас мне не без грусти думалось о чудесной, налаженной, простой и безотказной мещерской утиной охоте. За время, даром потерянное здесь, я успел бы насладиться всеми радостями охоты и плотно набить ягдташ.
— Валерик! — послышался густой, но умягченный нежностью голос Горина.
— Ну?
— А я видел тебя во сне.
— Правда, что ль?
— Да. Ты сидел на двух дубах и держал орла в зубах.
Это был их способ мириться после споров.
Я вышел из дома.
Ясный и чистый осенний день клонился к вечеру. Деревня стояла на острове, в глубокой заводи озера Могучего; наша изба была крайней, ближней к воде. Если не знать про озеро, то кажется, будто деревенька сползает по косогору к обычной речке — так узка полоса воды между островом и берегом «большой земли».
В горловине заводи остров соединен с берегом деревянным мостом, но мост изгнил, провалился, и теперь общаться с землей можно лишь лодками.
В пустоватой, затерянной меж большой водой и большим небом деревеньке люден и полон жизни прилегающий к воде край. Здесь на берегу сколачивают и смолят лодки, баркасы, сушат и чинят рыбацкие сети; отсюда отправляются на рыбалку мужики, по клюкву и бруснику — ребятишки, здесь греются на солнышке старики, судачат старухи и женщины стирают белье, глухо стуча вальками. Прямо передо мной — мостки, уходящие далеко в воду. На их дальнем конце стирает красивая Данилиха с седой прядью в жгуче-черных волосах. Из-за этой пряди Данилиха, вопреки правилам деревенского приличия, не носит платка. Данилиха — вдова, муж ее умер от ран вскоре после окончания войны, оставив ее с дочкой на руках. Дочка тоже на мостках, но ближе к берегу, помогает матери. Это смуглая тонкотелая девушка лет семнадцати. Худенькая, тоненькая, она все же очень похожа на свою дородную мать и чертами лица, и даже складом фигуры, крепкой, несмотря на тонину.