Конечно, фантастика есть фантастика, и ясно, что узы — не более чем условный прием. Однако проблемы-то в романе ставятся нешуточные. Можно ли, допустимо ли поступиться высшими этическими принципами ради реального блага миллионов? Что такое подлинная свобода, подлинная любовь? Нет, конечно, в рамках религий или философских учений имеются ответы, но такие общие… а жизнь так конкретна… Нам всем в той или иной мере приходится искать свои ответы в своей ситуации. И литература тоже ведь не дарит решений. Вот искусственно заострить проблему, вычленив ее из потока обыденности, показать спектр возможностей и вытекающих из них последствий — это да, это достижимо. И у супругов Дяченко, кажется, получилось. Фантастический элемент в их творчестве никогда не бывает самодостаточным — это лишь прием, но прием, необходимый для углубления взгляда.
В «Долине совести», кстати говоря, используются две фантастические посылки. Первая понятна — это загадочные узы, дар-проклятие некоторых людей… или уже не совсем людей? Вторая же проще — это топонимика. Мир, в который погружают нас авторы, очень похож на наш, но странно — не встречается ни одной реальной географической привязки, все имена — либо обобщенно-славянские (с некоторым, однако, западноукраинским или балканским колоритом), либо обобщенно-европейские — Анжела, Артур, Оскар… Казалось бы, мелочь — но это работает, это позволяет абстрагироваться от той лишней и даже разрушительной в данном случае конкретики, которая неминуемо выплыла бы при соблюдении норм реалистического письма. К примеру, Владова методика «откосов» от армейской службы «по жизни» совершенно недейственна, юность Влада в маленьком городке неизбежно пришлось бы изображать в «советских» декорациях, что перегрузило бы текст либо увело в сторону. Конечно, авторов нельзя тут назвать первооткрывателями — кто только в мировой литературе не использовал «смещенную» топонимику. Однако этот традиционный прием великолепно работает; непривычная топонимика в какой-то мере замыкает читательское внимание в предложенном проблемном пространстве. Именно в какой-то мере — потому что главным образом «Долина совести» воздействует на эмоции, вызывает эффект соприсутствия, когда читательская мысль естественным образом вытекает из внутреннего переживания. Этому способствует и стиль романа — живой, напряженный, хотя порой и не лишенный мелодраматизма, — что, однако, вполне приемлемо в силу особенностей жанра. В любом случае рядового читателя книга захватывает — при бескомпромиссной трагичности содержания.
Конечно, наше время, мягко говоря, не способствует излишнему оптимизму. Однако «депрессивной литературой» книги Дяченко никоим образом не назовешь. И вовсе не из-за благополучных финалов — финалы зачастую у них горькие. Но все мрачное и горькое, на что направлен их взгляд, встраивается в некую пронизывающую текст этическую систему. Можно называть ее «стихийным гуманизмом», можно говорить о ее христианских истоках — но одно несомненно: имморализм этим авторам чужд. Да, добро не всегда побеждает, но оно — есть. Да, добро подчас слабее, беззащитнее, наивнее зла — но оно выше. Зло всегда растекается по плоскости, третье измерение ему неизвестно. А авторам и их героям — известно, и они упорно поднимаются ввысь, хотя в проекции на плоскость пути их выглядят весьма печально…
Виталий КАПЛАН.«Чёрт советской литературы» в записях и заметках
Евгений Замятин. Записные книжки. [Составление, вступительная статья,
примечания Ст. Никоненко и А. Тюрина]. М., «Вагриус», 2001, 254 стр
В известной серии «Записные книжки» издательства «Вагриус» впервые в России напечатаны блокноты Е. И. Замятина 1914–1936 годов из Бахметевского архива Колумбийского университета (США)[47]. Замятин вел записи в разных блокнотах, не датируя их, поэтому датировка здесь — предположительная, исходящая из связи записей с творческой биографией писателя. Все они отнесены составителями к трем большим периодам в литературной деятельности Замятина: российским — раннему и зрелому, и зарубежному: 1931–1936. Хотя такая периодизация подготовительных записей Замятина почти совпадает с этапами его писательского пути, методологически наполнение каждого раздела все же спорно: например, в блок записей 1922–1931 годов включены те, которые явно связаны с дооктябрьским творчеством писателя.
Как справедливо сказано во вступительной статье, «яркая документально-образная картина России и некоторых европейских стран той эпохи запечатлена в этих записях зачастую не менее красочно, объемно, чем в художественных произведениях Замятина. Так что эти записные книжки можно рассматривать не только как подготовительные материалы к будущим книгам, но и как самостоятельное художественное произведение, как еще одну форму в многообразном творческом наследии писателя». Можно сказать, что это форма прозаической или драматической миниатюры, а также художественно воссозданного документа всероссийской катастрофы.
В записных книжках Замятина слышится его живая образная речь. Она звучит в стихотворениях в прозе и драматических сценках, набросках рассказов, повестей, пьес, статей, отражающих кредо писателя. Заметки 1921 года «Народный театр» и «Литература» помогают оценить принципиальность и мужество, эти отличительные черты Замятина — художника слова и наставника молодых писателей из группы «Серапионовы братья»: «Да, он должен воспитывать, как древнегреческий. Но в древнегреческом театре не только пели зрителям оды, но и нещадно смеялись над ними, если это было надо. В воспитании — две стороны; у нас же — только одна»; «Вот отчего литература молчит: она не может говорить правду, а полуправду — не хочет, честная ее часть…Поощряются исключительно угодническая литература, исключительно одописцы, исключительно ослы, прибегающие лягнуть мертвого льва — буржуазию…Вот — если ты писатель — ты посмей не ползать на брюхе перед могучим львом, посмей ему прямо взглянуть в глаза…»; «Футуристы… провалились. С ними поступили так же, как с левыми эсерами: использовали их — затем выгнали за дверь». Примечательно, что «скульптурно-орнаментным» образам футуристов и имажинистов Замятин противопоставляет здесь масштабные, «архитектурные» образы Н. Клюева и А. Блока. Высказанные в наброске мысли нашли окончательное воплощение в замятинских статьях 20-х годов «Цель» (у Замятина это название иронически закавычено) и «Я боюсь», которые сыграли большую роль в борьбе литературных группировок тех лет и снискали их автору опасную для того времени репутацию внутреннего «сменовеховца» и ревнителя формального мастерства.
Большая часть записей Замятина основана на русском материале, который интересовал автора рассказа «Русь» с определенных сторон — языка, быта, национального своеобразия. Записанные Замятиным во время поездок по Уралу и Северу русские народные поверья, присловья, частушки свидетельствуют о глубоком интересе к народной культуре: «Воскресение Христово, пошли женишка холостого, в чулчонках да в порчонках…»
По Замятину, русская деревня — особый мир со своими языком, психологией и поэзией, в котором живет «органический» человек, тесно слитый с природой.
«Деревня. Мужик пашет. Проведет борозду — и на свежую разрытую землю стаей грачи: клюют червяков. Все время — за пахарем, садятся ему на плечо, на соху…» Такой образ мира создан и в дореволюционных рассказах писателя, основанных на деревенском материале, — в «Чреве», «Старшине» и «Кряжах».
Замятин пытается проникнуть в тайну русского национального склада: «Мужик Алексей Васильич любит свободу больше всего. Выселился из Мшаги на хутор. Вырыл яму в песке — и в яме живет. Зовет себя: „Олешка“». А среди записей 1919–1920 годов запоминается набросок о человеке, поделившемся в голодную пору с проституткой последним, что у него было, — вареной картошкой. Характерные, по мнению Замятина, русские черты: вольнолюбие, любовь «к последнему человеку и к последней былинке» (слова писателя из статьи «Скифы ли?» и из речи на вечере памяти А. А. Блока в 1926 году).
В записях 1914–1919 годов выдвигается на первый план тема, с которой Замятин вошел в русскую литературу, — жизнь российского «уездного» (повести «Уездное» и «Алатырь»). Отношение Замятина к российской провинции — беспощадная, «ненавидящая любовь». Об этом — и в зарисовке «Тамбовское поле»: «Кому не случалось идти бескрайним тамбовским полем? Ширь, удаль, размах, и самое солнце затерялось, и так заливается какой-то жаворонок малюсенький, и далеко, на самом краю, сияют кресты: там — город; такой же, должно быть, широкий и вольный город построил себе тамбовский люд. А прийти в город — все оборванное, облупленное, грязное, и посреди города в луже свинья». Тут, как и в своей прозе, Замятин фиксирует тягостный контраст между разными слагаемыми российской жизни начала прошлого века: красотой природы, естественных основ бытия, с одной стороны, и тупым бытом русских миргородов — с другой. Эта миниатюра своей законченностью близка «стихотворениям в прозе» Тургенева.