— Они, собственно, бывают по-человечески ничего себе… — осторожно сказала Лариса, взглянув на него сбоку.
— Все о’кей, — сказал Гена, выезжая с бульвара. — Куда везти? Или едем ко мне?
— А выпить найдется что-нибудь? Чуть-чуть, с дороги. Просто снять стресс. Ух, как я ругалась вчера с этим хамом, с этим невеждой…
— Найдется, — сказал Гена. — Ты ведь уже неплохо выпила, старушка.
— Старушка? — сказала Лариса, крепко схватив его за плечо. — Останови, старичок.
— Прямо здесь?
— Да!
Гена подкатил к тротуару и спокойно ждал, что будет: выскочит из машины, хлопнув дверью, устроит скандал тут же на улице, даст по морде; или пожмет руку на прощанье и скажет: «Ты настоящий друг, но ты отвык от настоящих, ты привык к жучкам, а потому…»
— Поцелуй меня, — сказала она, тяжело дыша. Она давила на него всей грудью, и похоже было, что сейчас она заплачет. Профессиональное обращение то ли растрогало, то ли напомнило о безжалостном беге времени. Гена поцеловал ее, с толком погладил ее достойную грудь.
— Садись поудобнее, — сказал он. — Каких-нибудь верст двадцать — и мы дома…
* * *
Она была большая, дородная, белая, когда вышла из душа в короткой Гениной рубашке, не прикрывавшей ее обширного зада. Сексуальная революция не выпила ее жизненных соков, а газетная тягомотина не иссушила ее тела, не подорвала ее здоровья. Во всяком случае, в постели (если только она молчала) не приходили на ум ни «районка», ни «молодежка», ни могила неизвестной матери… А уж благодарная, неизбалованная — откуда что берется?
— Откуда что… — бормотал Гена. — И за что? И зачем?
Он заснул наконец, уткнувшись в ее тепло: это было спасением после мучительных бессонных суток. Однажды сквозь сон он почувствовал, что она гладит его и целует, он прижался к ней благодарно — и уснул еще крепче.
Под утро он проснулся — и вспомнил о ребенке. Был ребенок, их с Ритой ребенок, которого они произвели на свет, не спрашивая на это его согласия. Гена подумал о том, что этот их ребенок, он, может быть, вовсе не их, а чей-нибудь еще, например Риты и Юры Чухина, — и нет теперь никакой возможности узнать, чей он, так что вполне может оказаться, что он все-таки их, его и Риты… И, подумав так, Гена заплакал в сером предрассветном безобразии Орехова-Борисова. Он плакал до тех пор, пока Ларисина рука не разыскала его на краю софы и, притянув к себе, не утешила.
Назавтра оба они должны были объявиться в редакции, и оба нервничали по этому поводу. Гене вообще не хотелось никого видеть, а Ларисе предстояло объяснение с шефом. Нервничая, они вели себя по-разному. Гена мрачно молчал, а Лариса говорила без умолку, взвинчивая себя и настраиваясь на боевитый лад.
— Он у меня забыл, я ему еще напомню, Капитонычу… «За себя и за того парня» кто начинал движение? Кто им обеспечивал «Никто не забыт, ничто не забыто»? Интересно, кого бы он послал на «Журналист меняет профессию», если бы меня не было? Валевского своего? Четыре дня в «Метрополе» на кухне работала. Ему, видишь, не понравилось, что закусочницей. Официанткой, говорит, лучше. А я ему так сказала, что он все понял. Я ему сказала, что шестеркой не мое занятие. Пусть кто привык — шестерками. У них и в роду все шестерки. А у меня…
Гена слушал вполуха. Одно время происхождение было модной темой у них в редакции. Только Лариса и Евгеньев, у которого отец был какой-то знаменитый комиссар гражданской войны, могли похвастать более или менее знатным происхождением. Остальные намекали, что у них там все сплошь были то ли крепостные крестьяне, то ли столбовые дворяне. Одна Риточка ни на чем не настаивала. Она была Маргарита Северьяновна Силиверстова — и этого было достаточно. Могла бы стать Евгеньева, если б захотела. Так что они с Болотиным остались в стороне от генеалогических поисков. Болотину было нечего изыскивать: ничего хорошего он бы не нашел. Что до Гены, то он придумал себе отца — морского капитана. Ему всегда нравились морские капитаны. Сложнее всех пришлось Валевскому с его Венцеславом Фелициановичем и его великорусскими претензиями. Он принес какую-то старую книгу, из которой будто бы следовало, что Валевские — это был старинный казачий род, который в XVII веке побил какого-то польского шляхтича, а этот шляхтич был почти царского рода, и вот с тех пор… Юра Чухин скептически улыбался. Он сообщил, что «чухаться» по-хохлацки будет «чесаться»: это была гарантия если не знатности, то, во всяком случае, чистопородности.
Вспомнив о Валевском, Гена помрачнел еще больше. Он с трудом мог представить себе, чтобы Риточка и Валевский… Только не Валевский. С другой стороны, Валевский после своей болезни смотрел на Гену особенно раздраженно.
Когда Гена вышел из лифта в Доме печати, Валевский первым попался ему в коридоре.
— Да, — сказал Валевский. — Да, да! Чуть не забыл. На ловца и зверь… Обещанный портрет.
— Контролька есть, — вспомнил Гена. — По-моему, получилось нормально.
Гена отвел Валевского к столу и вынул из дипломата портрет писателя Пикуля. Любимец читателей, самый дефицитный автор черного рынка, сидел под кольчугой и вертел в руках какое-то древнее кресало. Богатый литератор был одет с небрежностью, подобающей восточноевропейскому гению, — полосатый галстук, старомодная сорочка и ношеный пиджачишко со скукоженным лацканом.
— А ничего, неплохо, — сказал Валевский и вдруг рассмеялся тоненьким, почти женским смехом.
— Что там смешного? — спросил Гена, разглядывая контрольку.
— Вот здесь. — Валевский ткнул в скрутившийся лацкан писательского пиджачка. — Свиное ухо. Знаете, как в старину дразнили ихнего брата? Скрутят наподобие свиного уха — они же, вы знаете, не выносят свинины.
— Что-то не замечал, — сказал Гена. — Сашка из АПН, тот всегда к водке сала просит. В Домжур и в пивбар со своим салом ходит.
— Нынешние! — замахал руками Валевский. — Не обращайте на них внимания. Это все мимикрия. Все до поры до времени. Вы уж поверьте мне.
— Охотно верю, — сказал Гена. — Если возьмете своего Пикуля.
Валевский вдруг внимательно посмотрел на Гену и сказал вполголоса:
— Послушайте, а зачем вам все-таки ребенок? Зачем в такие годы связывать себя сразу ребенком?
— А что? Он ваш, что ли? — спросил Гена в упор глядя на Валевского.
— Упаси Боже! — струхнул Валевский. — Как вы могли подумать? Разве я похож на человека…
— Нет, не похож, — согласился Гена. — Тогда что же вам до этого?
— Просто я подумал… — сказал Валевский. — Я хотел как лучше. Ладно, это все не так просто объяснить — мои мысли… Писателя я у вас беру. Печатайте. Можно сделать еще чуть потемнее. Еще мрачней. История, знаете, мрачные периоды, темные силы.
— Сделаю, — сказал Гена. И ушел, оставив Валевского с его невысказанными мыслями. Мысли у него были о том, с какой трагической быстротой происходит у нас порча хорошей русской крови. У Валевского были серьезные подозрения по Гениному поводу — слишком он был темноволосый и шустрый. К тому же шутник — как раз то качество юмора. И ко всему еще фотограф (фотографы, зубные техники). Риточка же была Силиверстова по отцу и Огрызкова по матери — это он выяснял специально. Собственная его драма не сделала Валевского менее чувствительным к тем процессам упадка нации, которые он наблюдал ежедневно. Люди жили сегодняшним днем и мелкими заботами, не думая о том, чтобы сохранить здоровые корни нации. Когда мы спохватимся, уже нечего будет сохранять — смуглокожее, узкоглазое или горбоносое племя, равнодушное к своему славянскому прошлому, будет прочно владеть Киевщиной, Заоковской землей, пятинами Великого Новгорода. Или того хуже — эти чернявые будут утверждать, что они и есть прямые наследники, настоящие славяне и славянофилы. Боже, какие лица ему привелось видеть недавно на концерте так называемого фольклорного ансамбля — не только в зале, но и на сцене. Эта девица с ее заплачками, этот худрук — только что из хедера. А взять нынешних русских фольклористов — они даже не стесняются своих отчеств. Псевдонимы носят небрежно, как девушки из райцентра носят парик. Набекрень…
— Летучка через пятнадцать минут, — сказала Риточка на бегу. Вид у нее был, как всегда, деловитый, но отчего-то грустный. Неудивительно. Сколько они успевают перепортить наших женщин, эти шустряки-администраторы с киностудий, эти фотографы, эти их физики-лирики и лирики физического воздействия. Эти режиссеры, художники-графики, шансонье, композиторы и снабженцы. Они покинули сапожные и пошивочные ателье, вышли из-за прилавка и наводнили сферу культуры, превратив ее в псевдокультуру. И если не дать им решительный бой…
Валевский шел на летучку в боевом настроении. Он мог бы сразиться сейчас и с шефом, и с Болотиным, и с самой Ларисой. Он знал, за что борется.
До летучки шеф вызвал к себе Гену. Начал с лести, потому что не знал, как Гена отнесется к его предложению.