Детей, играющих на улице, не было и в помине. Лишь несколько пожилых людей спокойно ждали автобуса в тени вьющихся растений.
Дом семейства Беньямен стоял на высоком холме посреди густой рощи. Он представлял собой небольшую, выкрашенную белой краской виллу, огороженную невысокой, обвитой плющом стеной из тесаного камня. Мишель нажал на кнопку пульта, ворота отъехали в сторону, и перед нами предстал большой сад, в глубине которого за столом, сервированным под открытым небом, сидели три человека.
Я вышел из машины. Туфли мягко утопали в траве, которой поросла лужайка. Двое из трех стариков встали. Мы молча переглянулись. Того, что повыше, немного согбенного, худого как жердь и лысого, я узнал. Имени его я вспомнить не мог, в Рио-Саладо мы не были особо близки, так, здоровались на улице, шли дальше своей дорогой и тут же друг о друге забывали. Его отец работал начальником вокзала. Рядом с ним стоял мужчина лет семидесяти, хорошо сохранившийся, с волевым подбородком и чуть выдающимся вперед лбом; это был Бруно, тот самый молодой полицейский, который так обожал с важным видом расхаживать по площади, вертя на пальце свисток. Увидев его, я немало удивился, потому что когда-то слышал, будто он погиб во время одной из операций СВО в Оране. Он подошел ко мне и протянул левую руку – вместо правой у него был протез.
– Жонас!.. Как же приятно вновь тебя видеть!
– Я тоже рад тебя видеть, Бруно.
Жердь, в свою очередь, тоже поздоровался и вяло пожал мне руку. Он был явно в замешательстве. Как и все мы. Сидя в машине, я ожидал восторженной встречи, с крепкими объятиями, громким смехом и могучими похлопываниями по спине, представлял, как одни будут прижимать меня к груди, другие отходить на шаг назад, чтобы получше рассмотреть. Мне казалось, что мы сразу начнем вспоминать старые прозвища и шутки, рассказывать друг другу давно забытые истории, впадем в детство, изгоним наконец страхи, годами не дававшие спать, и будем говорить только о приятных мгновениях, способных окрасить человеческие воспоминания в нежные пастельные тона. Но теперь, когда мы наконец собрались вместе и стояли рядом друг с другом, когда у каждого из нас сердце выпрыгивало из груди, а в глазах стояли слезы, нас охватило какое-то странное ощущение, усмирявшее любые порывы, и мы застыли в оцепенении, будто мальчишки, которые встретились впервые в жизни и понятия не имеют, с чего начать разговор.
– Ты не помнишь меня, Жонас? – спросил жердь.
– Имя вертится на языке, но вот остальное – за плотной завесой тумана. Ты жил в шестом доме, за мадам Ламбер. Я как сейчас вижу, как ты взбираешься по стене, чтобы похозяйничать в ее саду.
– Не было там никакого сада! Одна лишь высокая смоковница.
– Был сад, был. Я и сейчас живу в тринадцатом доме и до сих пор время от времени слышу, как мадам Ламбер ругается на озорников, промышляющих на ее фруктовых деревьях…
– Ну дела! А я помню только большую смоковницу.
– Гюстав! – воскликнул я и щелкнул пальцами. – Гюстав Кюссе, первейший лентяй нашего класса. Вечно хорохорился у себя на галерке.
Гюстав расхохотался и крепко прижал меня к себе.
– А меня? – спросил третий старик, не вставая из-за стола. – Меня ты помнишь? Я никогда ничего не воровал в садах, а в классе был тише воды ниже травы.
А вот он, напротив, очень даже постарел. Андре Хименес Соса, задавака из Рио-Саладо, соривший деньгами с той же удалью, с какой его отец щелкал кнутом. Здоровенный, тучный, с огромным животом, лежавшим на коленях и могучих подтяжках, с трудом удерживавших на нем брюки. Покрытая пигментными пятнами лысина, лицо, совершенно неразличимое за густой сеткой морщин, – он улыбался мне во всю ширь своей вставной челюсти.
– Деде!
– Да, Деде, – сказал он. – Бессмертный, как член Французской академии.
И подъехал ко мне в своем инвалидном кресле.
– Вообще-то я могу ходить, – заявил он, – только вот веса во мне многовато.
Мы заключили друг друга в объятия, из глаз брызнули слезы, но мы не предприняли никаких попыток их остановить. Мы плакали, смеялись, и каждый из нас шутя тыкал другого в ребра кулаком.
Когда опустился вечер, мы сидели за столом, хохотали до упаду и кашляли так, что чуть не порвали себе глотки. Кримо, приехавший через час, больше на меня не злился. Душу он облегчил еще на кладбище, теперь сидел напротив, и было видно, что после того, что мы друг другу наговорили, у него на душе кошки скребут. Может, на сердце у него лежал какой-то груз, от которого раньше не было случая освободиться? Как бы там ни было, он немного успокоился и теперь сидел с видом человека, только что уплатившего все долги перед собственной совестью. Он долго не решался поднять на меня глаза, потом стал прислушиваться к нашим разговорам о Рио-Саладо, о праздниках, балах в честь окончания сезона сбора винограда, о попойках и любовных похождениях, о Пепе Ручильо и его тайных эскападах, о ночевках под открытым небом при свете луны. Но при этом не упомянул ни об одном тягостном событии и вообще больше помалкивал.
Мартина, супруга Мишеля, могучая дама из Аулефа, наполовину бретонка, наполовину берберка, приготовила нам поистине пантагрюэлевский буйабес – сногсшибательный айоли с красным перцем – и рыбу, буквально тающую во рту.
– По-прежнему не пьешь? – спросил меня Андре.
– Ни капли.
– Ты даже не представляешь, как много от этого потерял.
– Я вообще в жизни много потерял, Деде.
Он налил себе бокал, посмотрел его на свет и осушил одним глотком.
– А правда, что в Рио-Саладо больше не производят вина?
– Правда.
– Вот тебе раз! Ну дела! Клянусь тебе: я до сих пор ощущаю во рту волшебный вкус нашего легкого, приятного вина, изумительного «Аликанте д’Эль Малех», которое мы с непередаваемым удовольствием пили до тех пор, пока лицо друга не начинало казаться мачехиной задницей.
– В ходе аграрной революции все виноградники в регионе были уничтожены.
– И что же теперь выращивают вместо них? – возмутился Гюстав. – Картошку?
Андре отодвинул в сторону бутылку, чтобы она не мешала нам остаться наедине.
– А Желлул? Что с ним стало? Я знаю, что он служил в алжирской армии в звании капитана и командовал каким-то гарнизоном в Сахаре. Но как сложилась его судьба потом, мне неведомо.
– В начале 90-х он вышел в отставку. Полковником. В Рио-Саладо после войны не жил, у него в Оране была вилла, на которой он и собирался доживать свои дни. Но потом на нас как снег на голову обрушился исламский терроризм, и Желлула убили, выстрелив картечью в тот самый момент, когда он предавался мечтаниям на пороге своего дома.
Андре подпрыгнул на месте и тут же протрезвел.
– Желлул мертв?
– Да.
– Его убил террорист?
– Да, эмир ВИГ, Вооруженной исламской группы Алжира. А теперь, Деде, держись крепче, чтобы не упасть с кресла. Убийца – его племянник!
– Желлула убил его собственный племянник?
– Ты не ослышался.
– Боже мой! Какая мрачная ирония судьбы!
Из-за забастовки железнодорожных служащих Фабрис Скамарони присоединился к нам поздно вечером, когда уже совсем стемнело. И вновь начались крепкие объятия. Связь между мной и Фабрисом никогда не прекращалась. Он стал знаменитым журналистом и известным писателем, поэтому я регулярно видел его по телевизору. Порой по заданию редакции он приезжал в Алжир делать репортажи и неизменно заезжал в Рио-Саладо. Останавливался всегда у меня. И каждый раз ранним утром в любую погоду, что в дождь, что в снег, я отправлялся с ним на христианское кладбище, и мы склоняли головы перед могилой его отца. Его мать погибла в 70-х годах во время крушения круизного лайнера в виду острова Сардиния.
Бутылками уже был заставлен весь стол. Мы вспомнили умерших, выспросили все о тех, кто еще оставался в живых, узнали, что случилось с тем-то и тем-то, выяснили, почему одни решили уехать в Аргентину, а другие предпочли Марокко… Андре набрался под завязку, но держался хорошо. Бруно и Гюстав без конца бегали в туалет.
Я же не сводил глаз с ворот.
Одного человека не хватало: Жан-Кристофа Лами.
Я знал, что он по-прежнему живет с Изабель и возглавляет какое-то процветающее коммерческое предприятие на Лазурном Берегу. Почему он не приехал? От Ниццы до Экса от силы два часа езды на машине. Андре приехал из Бастии, Бруно – из Перпиньяна, Кримо – из Испании, Фабрис – из Парижа, Гюстав – из департамента Сона и Луара. Неужели он до сих пор на меня злится? Но, по совести говоря, что такого я ему сделал? Сейчас, с высоты прожитых лет, я могу сказать: ничего… Ничего я ему не сделал. Я любил его, как брата… и, как брата, оплакивал в тот день, когда он ушел в своих башмаках без шнурков, и вместе с ним ушла вся наша эпоха.
– Эй, Жонас, спустись с небес на землю! – встряхнул меня Бруно.
– Что?
– О чем ты думаешь? Я разговариваю с тобой уже добрых пять минут.
– Прости. Так о чем ты говорил?