В туалете было чисто
только на полотенце виднелся отпечаток потной бильярдной руки.
Вадим Серебряников и Пантелей Пантелей мочились и молчали, стоя бок о бок, словно добрые друзья. Оба почти одновременно передвинулись, отряхнулись, заправились, повернулись друг к другу и виновато улыбнулись.
– Знаешь, брось, – сказал Вадим, – никого из ребят я пока что не закладывал.
– Знаю, – сказал Пантелей.
– Наоборот, когда чуваки подыхать начинают, я им помогаю, вытягиваю…
– Знаю, Вадюха.
– Вот только ты никогда не приходишь.
– Да я-то еще кое-как скриплю.
– Тебя, Пантелюха, еще имя спасает.
– Иес, немного спасает.
– Хочешь, открою тебе секрет? ТАМ тебя не любят.
– А за что, Серый? За что они меня не любят?
– Много болтаешь, Пант. Выкладываешься. Ты и раньше много болтал, но тогда все болтали, а после шестьдесят восьмого все перестали болтать, а ты все болтаешь. Все то же болтаешь, что и раньше.
– Выходит, я лишнего не болтаю.
– Ты отстал от времени. Сейчас уже не болтают, не ехидничают, а болтунов очень не любят. Может, ты думаешь, тебя не слышат? Слышат! Эти ребята прогрызли все стены, они повсюду. Между прочим, там есть и симпатичные парни, но они-то, в первую голову, болтунов и не любят. Их раздражают отставшие от времени болтуны.
– Надеюсь, к вашему времени я никогда не пристану.
– Ну, это конечно ты несерьезно… – Вадим бросил взгляд через плечо, туда, где никого не было.
– Послушай, хотя бы в сортире-то мы можем поговорить с тобой серьезно, – чуть ли не взмолился Пантелей. – Здесь-то тебе рисковать нечем?
Серебряников весело и самозабвенно расхохотался. Прежний смех. Любимый смех любимого артиста, розовощекого киногероя, монтажника-высотника-рыбака-и-плот-ника, знаменитый серебряниковский смех, в котором только близкие люди улавливали тоненький колокольчик психопатии.
– Вот эти-то точки, ха-ха-ха, по причине их полной безопасности взяты под особый контроль, ха-ха-ха!
В плитках черного кафеля деформировались отражения: рука висела отдельно от тела, черепушка расползалась на две неравные половинки. Пантелея вновь пронизал дикий ток неузнавания реальной среды, он едва ли не закричал:
– Вы все сошли с ума, олухи и трусы! Переспишь с бабой, через неделю сообщают – тебе ее подсунули, она стукачка, лейтенант. Поговоришь с кем-нибудь о Достоевском, готово – твой собеседник – платный осведомитель. Пожрать сядешь – хмыкают, кивают на стены. Поссать пришел – молчи! Стопроцентный Оруэлл. Да если все это так, нужно бежать отсюда! Если это так, то жить здесь нельзя, надо бежать!
– Куда бежать?
Срезанная в середине предплечья рука поднялась и легла на пустой квадратик кафеля, а в соседний верхний квадрат вплыли губы и кончик носа.
Сзади послышались шаги, и из черного кафельного пространства к друзьям приблизилась нижняя часть туловища, чуть сбоку объемистые бедра и живот. Верхняя часть туловища была совсем срезана и двигалась самостоятельно с головой, спокойно, словно сова, сидящей на левом плече. В темной этой раздробленной массе поблескивал огонек – лауреатская медаль. Спокойно и просто заворчала рядом с Пантелеем лауреатская моча.
– Бежать! – воззвал Пантелей к медали. – Через историческую родину с жидовским билетом, пусть даже на Лабрадор, пусть даже в самую глубокую ледяную жопу! Бежать, и пусть здесь все остается у НИХ, все наше: и Толстоевский, и Мойка в среднем течении, и бронзовые жеребцы, которых мы когда-то так рьяно усмиряли, и даже наши девки, все девки пятидесятых, шестидесятых и семидесятых – пусть все ОНИ наше сожрут! Бежать, спасаться! Рашенз, гоу!
К концу этого страстного и дерзкого призыва Пантелей вдруг заметил, что его никто не слушает. Серебряников и анонимный лауреат спокойно обсуждали перспективы продажи партии «Мерседесов» в Москве ПО СПИСКАМ за внутренние деньги. Все будет сосредоточено в руках Замыслова, смотрите не прозевайте.
– Ну-ну, Пантик, не заводись, – похлопал наконец Кадим его по плечу. – Все это смехуечки. Пойдем.
Они вышли из туалета и сели под лестницей в полумраке, в кожаные продранные кресла, в которых, согласно легенде, любили сиживать столпы соцреализма, Джеймс Олдридж и Борис Полевой. Именно в этих креслах, согласно легенде, сработал когда-то Олдриджа полковник Полевой.
– Чем хуйню-то пороть, ты бы лучше, Пантелюша, написал что-нибудь для моей шараги, – сказал Серебряников. – Напиши заявочку, а договор и аванс я гарантирую.
Раскачивая первоклассным своим английским ботинком, чуть-чуть по краям тронутым блевотиной, Серебряников начал говорить, по какой категории подпишет договор и какой выдаст аванс, но Пантелей его не слушал. Он смотрел на тупорылый английский сапог, и тот казался ему добрым, милым, забавным другом юности. Как здорово было бы работать вместе, вместе с этим сапогом и ни о чем гадком не думать! Каждое утро являться – как на работу! – в пустой зал, сидеть рядышком за режиссерским пультом, пить кофе, курить, разговаривать о настоящих делах – где жмет, где фальшивит, где надо нитку подтянуть, а где, наоборот, просунуть фигу в занавес.
Боги Олимпа, мы могли бы с ним поставить сокрушительное шоу, шикарное и совсем неглупое, смешное до икоты и горькое, как судьба. Ему слегка за сорок, и мне около сорока, мы пока что полновесные мужики, но позади уже много всякого, все – в памяти, все – на бумаге, все – на сцене, на экране, все в кончиках пальцев. Мы можем потревожить Аристофана, пройтись шалой оравой по кабачкам старого Лондона, взвесить Эсхила и Еврипид а, построить адскую башню повыше Останкинской, выдумать ад, выдумать целый остров смешного и доброго вздора с горами и пальмами, то есть рай, подвесить под колосники Неопознанный Летающий Объект, мы можем девушку превратить в цаплю и, разумеется, наоборот!
– Ну что, есть у тебя какая-нибудь идея для заявки? – спросил Вадим.
– Есть идея цапли, – осторожно ответил Пантелей. – Цапля. Большая нелепая птица.
Лицо Серебряникова тут же замкнулось в размышлении, а Пантелей впился в него взглядом.
О чем сейчас думает маэстро? Если о «проходимости-непроходимости», так сразу смажу его локтем в рожу и брошу в этом кресле, которое пропердел Полевой в молодые годы. Но если он сейчас думает о глухих ночных криках болотной птицы, о ее тяжелых ночных перелетах из Литвы в Польшу, о ее неизбывной страсти в глубинах влажной спящей Европы, о цапле как о памяти нашей юности, нашей девушки… о, тогда я ему собственным галстуком начищу сапоги!
– Цапля – это девушка? – Глаза Серебряникова вдруг ожили, а лицо заострилось. – Почти девочка. Она стыдится своих ног – выпирают колени. Нынешний парафраз «Чайки». Верно? Нелепая, глуповато-стыдливая, прелестная нимфа болот. Уловил я? Ночью наш герой слышит ее глухие крики, шум крыльев. Ему чудится вся Европа. Прелесть и влажность жизни. Да?
Пантелей стал развязывать галстук. Он чуть не прослезился. Старый кореш Вадюха – что ему стоит понять меня? Да он с одного слова, с одного жеста поймет меня. Да и как ему не понять – ведь мы с ним – одно целое – две половинки одного я – и подписантство, и академическая капелла – к ч‹все это – мы оба извлекаем со дна души образ молодой цапли.
Счастливые и молодые, они вышли из-под лестницы и независимо, даже с некоторым пренебрежением, как представители еще живого четвертого поколения, прошли мимо бильярдной, где пятое блейзерное поколение вышибало из насиженных позиций представителей третьей, фронтовой генерации. Затем они миновали мерзейший коньячный буфет, и здесь Вадим слегка притормозил и с лукавством посмотрел на Пантелея, как в прежние годы, когда они притормаживали возле каждой бутылки. Пантелей, однако, его подтолкнул, они благополучно прокатились мимо буфета и оказались на парадной лестнице, ведущей к бюсту.
– Горький Владислав Макарович, – сказал Вадим и отвесил бюсту глубокий поклон.
Затем они прошли парадной залой под ногами внушительного портрета.
– Маяковский Юрий Яковлевич, – пояснил Пантелей Налиму, как будто тот был иностранцем, а он – хлебосольным советикусом.
Затем они протопали по темному коридорчику, в конце которого на телефонной тумбочке стояла небольшая чугунная фигурка.
– Симонов Лев Лукич, – с некоторой фамильярностью кивнул Вадим, открыл какую-то дверь, и они оказались па балконе, над залом кабака.
С первого взгляда на кабацкое царство было видно, что вечер приближается к своей высшей кризисной точке, то есть кистерическому взрыву, скандалу и мордобою. Коралл, который они еще недавно покинули, теперь напоминал осьминога: своими щупальцами он затягивал все новых и новых обитателей глубин и вытягивал из них пятерки и трешки.