— Особая.
— Десять шиллингов в неделю.
— Три и шесть пенсов.
— Надбавь половину.
— Идет. За мной. Четыре шиллинга три пенса. Держи шиллинг задатка.
— Не получается.
— Считай сам: десять шиллингов минус три шиллинга шесть пенсов — это шесть шиллингов и шесть пенсов. Делим пополам, получаем три шиллинга и три пенса, а я дал тебе шиллинг. Это будет четыре шиллинга три пенса.
— Нет, погодите, мистер...
— Меня зовут Джимсон, Галли Джимсон. Ну, по рукам. Я пошел за вещичками.
— Но послушайте...
Но я не стал слушать, а помчался к старому сараю. Коукер только что вкатила коляску и журила малыша. Я схватил стул и сковородку в одну руку, ящик с красками — в другую и пустился наутек.
— Эй, — крикнула Коукер, но я не стал с ней объясняться. Пять минут спустя я уже был в часовне. И не успел я водрузить стул посредине амвона, а сковородку и краски на кафедру, как кривая нога просунула свою перечницу в дверь.
— Постойте, за вашу цену я вас не пущу.
— Уже впустил, я здесь. Въехал и поселился.
— Как въехал, так и выедешь.
— Опоздал, братец. Все по закону. Необходимая мебель, предметы для приготовления пищи и орудия производства. Смотреть можешь. А трогать не смей! Сходи к шерифу. Он тебе разъяснит.
— Негодяй!
— Вот как! Оскорбление личности. Завтра же мои адвокаты предъявят вам иск. За «негодяя» полагается солидный штраф.
— У тебя нет свидетелей.
— Что? Может, станешь отрицать, что назвал меня негодяем?
— Негодяй и есть. Сколько же ты будешь платить?
— Четыре шиллинга и три пенса.
— Совести у тебя нет.
— Зачем же ты взял задаток?
— Задаток! Липа, а не задаток. Французская медяшка.
—Ой! Неужели я сунул тебе мой талисман? Верни, пожалуйста.
— И не подумаю.
— Ну, будь человеком.
— А ты не будь мошенником.
— Сколько же ты хочешь содрать с меня за эту помойку?
— Шесть шиллингов, как договорились.
— Пять шиллингов. Так уж и быть. Ради твоих внучат. Но имей в виду, Богово грабишь. Не пойдут тебе эти деньга впрок.
— Ладно, пять шиллингов шесть пенсов, и шут с тобой.
— Вот теперь хоть видно, что христианин.
— Плевать мне, что тебе видно. Я хочу видеть твои денежки.
— Все в свой срок, братец. А пока мне нужно осмотреть помещение и помолиться.
— У меня сильное желание сходить за полицией.
— Ах, вот что тебя мучит. А других желаний нету?
Старичок выругался и заковылял к выходу, бормоча что-то про себя. Совсем как мамаша Коукер. Только шеей двигал иначе. Не как змея, а как черепаха. Я захлопнул за ним дверь и наложил засов. Потом измерил пол. Двадцать пять в ширину. Стены крепкие, как саркофаг фараона. Взглянул на восточную стену и увидел на ней картину. Лучшую из всех, что написал. Двадцать пять на сорок. Голова пошла кругом. Многовато для старых мозгов! Я сел и рассмеялся. Потом расплакался. Ах ты, старое помело! Вот ты и прибыл в гавань. Получил все, что надо. Сначала замысел, а теперь стена. Господь Бог тебе улыбнулся. Иначе говоря, тебе повезло. Дважды повезло. Образы лезли из меня, как змеи из яйца. Коукер и Сара, Лоли и Черчиллева шляпа, белое, красное, синее, ноги, руки, зады и что-то большое черное, напоминающее по форме карту Исландии, с белым овальным пятном в северо-восточном углу. Бог его знает, что оно означало. Ладно, потом разберусь. Но это темное пятно, сочетаясь с красным, приводило меня в восторг. Господи Боже мой, сказал я себе, только бы успеть, прежде чем какой-нибудь идиот начнет толковать мне о публике, деньгах или погоде. И я вынул краски и сделал эскиз на стене. Четыре на три.
Одно дело представить себе картину, другое — написать ее. Но на этот раз у меня почти сразу получилось. Без пробелов и пустот. Судя по эскизу, все пространство заполнялось. Но и это, как знает каждый художник, занимающийся росписью, только начало. Потому что та же линия, которая в миниатюре пружинит и играет, как натянутая струна, на стене может омертветь и обвиснуть, как завязка от фартука. И тот же рисунок, который на конверте выглядит сочно и живо, может оказаться плоским и скучным, как воскресная афиша, стоит дать его в натуральную величину.
Вдруг я заметил, что стемнело.
И я так проголодался, что съел бы сковородку и закусил сковородником. Я убрал краски в кафедру, опустил большую кисть в кружку с водой и вышел через ризницу, оставив парадную дверь запертой изнутри. На случай, если старой перечнице вздумалось бы безобразничать. А окно закрыл с наружной стороны. Вот так-то!
Вечер как у старого трепача Билли Блейка. Зеленовато-лиловое небо с оранжевыми языками на западе. Длинные плоские облака, словно медные ангелы с бронзовыми кудрями, плывут на огненных волнах. Река бронзовато-зеленая и кроваво-оранжевая. У воды растянулся старик с зеленой бородой, рука закинута за голову, лицо перекошено. Видение Темзы кабацкой. Вот это, пожалуй, можно использовать, подумал я, эту округлую форму вроде купола Святого Павла, сдавленного посредине, — сосок, вытянутый у конца. Чуть сплющенный по бокам, нежный, как дыхание младенца. Хорошо впишется рядом со скалой, рядом с пещерой. Как раз то, что мне нужно. А облако не пойдет. Что еще? Засохшая ветвь. Носорожий рог. Палец гориллы. Обрубок ноги. И пока я вместе с Уолтером Оллиером ел сосиски с картофельным пюре в «Коузи Кот», культя жерлом пушки полезла из картины. Пушка? Зачем мне в «Сотворении мира» пушка? Но тут она вывернулась наизнанку и стала туннелем, прорезавшим полотно насквозь. Это же крот, сообразил я. Конечно же, крот. Черное пятно, которое мне так нужно. Непременно нужно дать черное пятно, где-нибудь в правом нижнем углу. Крот с четырьмя лапами, слепой, пробирающийся под землей, с человечьей мордой.
— Еще чашечку кофе? — сказал Уолтер; он угощал.
— Спасибо, Уолтер, — сказал я. — У вас вряд ли найдется сто фунтов ссудить мне.
— Боюсь, столько не наберется, — сказал Уолтер. — Сотня — нет, вот пять — пожалуй.
— Мало, — сказал я. — У меня большая работа, нужен оборотный капитал.
— Картина?
— Да, картина.
— Я, конечно, не знаю, — сказал Уолтер, — но раз правительство, наверно, заинтересовано в вашей картине, оно могло бы дать вам немного вперед.
— Ну что вы, — сказал я. — Что правительство понимает в картинах?
— Ваши они охотно купили.
— Купили. Но, во-первых, та картина была старая, а во-вторых, сами они о ней понятия не имели, пока газеты не устроили бум.
— Что ж, — сказал Уолтер, — я не понимаю в картинах. Но раз газеты понимают, почему они не скажут правительству, чтобы оно покупало у вас картины?
— Но газеты вряд ли что поймут в моей картине, Уолтер. И не поймут еще двадцать — тридцать лет. Картина не журнальная иллюстрация. На нее мало разок взглянуть. Сначала надо к ней привыкнуть — положи на это лет пять. Потом понять — еще десять; потом научиться получать от нее удовольствие — на это уходит целая жизнь. Если, конечно, в первые десять лет ты не поймешь, что она никуда не годится и ты только зря ухлопал на нее время. Нет, Уолтер, у меня есть лошадка получше, чем правительство. Я ставлю на миллионера.
— Тогда лучше не писать, а обратиться лично.
— Слишком долго; достаточно позвонить — и он примчится, как на пожар.
Уолтер искоса, поверх носа, взглянул на меня. Хотя Уолтер проходил службу в армии, нос у него был флотский, с высокой переносицей.
— Позвонить? — сказал он, пытаясь в возможно вежливой форме предостеречь меня.
— Да, позвонить, — сказал я. — Чтобы объяснить положение дел.
— И каково же оно?
— Тут два положения: мое и его. Его положение несколько щекотливо: ему в любую минуту могут перерезать глотку.
— Выпейте еще кофе, мистер Джимсон, прошу вас, — сказал Уолтер, густо краснея. Никогда не видел его таким кирпично-красным. Он искал способ как-то занять меня, чтобы отвлечь от злодейских помыслов. — Кофе здесь неплохой, не правда ли? Мне по крайней мере всегда казалось, что неплохой.
— Спасибо, Уолтер, — сказал я. — Пожалуй, выпью. Мистер Хиксон сейчас скорее всего принимает ванну и вряд ли подойдет к телефону.
— Вы думаете, он понимает в новых картинах так, как вы сейчас объясняли? — сказал Уолтер, подзывая официантку. — По-моему, куда лучше обратиться к правительству.
— Нет, не понимает, — сказал я. — Мистер Хиксон никогда ничего не понимал в моих картинах. Но он миллионер и понимает, куда вкладывать деньги. Иначе он не был бы миллионером.
— А он все еще миллионер? — сказал Уолтер. — Говорят, они нынче повывелись. Столько народу их травит.
— Повывелись, как хорьки.
— Говорят, им скоро вовсе конец. Правда, это из газет.
— Вполне возможно, они сами себе устроят конец, — сказал я. — Они сильные особи, результат естественного отбора; но даже тигры и белые медведи способны отчаяться, если все вокруг их возненавидят.