Я теперь уже совсем не бывала дома, уходя по привычке рано и возвращаясь почти под утро. Такси начинало проедать в моем бюджете значительную дырку, но я не успевала штопать дыры в самой себе, так что чего там было беспокоиться о бюджете.
С Марком я почти не виделась и совсем не разговаривала, а когда все же приходилось, один вид его поднимал во мне уже знакомую яростную злость, так до конца и не затихшую.
Я, казалось, ненавидела все вокруг, начиная с себя, — и эту квартиру, где мне приходилось ночевать, и библиотеку с ее интеллигентными ненавязчивыми шорохами, и, конечно же, электрический свет, потому что другого не видела, и свою работу в целом, и каждую отдельную часть ее, и свои записи, и свой почерк, и свое неумолимое продвижение.
Ненависть эта, впрочем, почему-то не мешала, а продуктивно сжилась со мной. И каждый раз, когда я совершала очередной шажок, я знала, что теперь уже сама корчу отчаянно зверскую рожу и напрягаю отяжелевшую кисть руки, как будто раздавливая какое-то зловредное насекомое, мстительно и кровожадно думая: еще один.
Эта злость, даже не злость — ярость, желание все истребить вокруг себя особенно навалилось на меня во время следующего обсуждения, во время которого Марк слушал меня так же лениво и равнодушно, как и в прошлый раз, но хотя бы не перебил на середине хамским: «Ну, ладно, хватит, я все понял».
Впрочем, я уже знала, вернее, предчувствовала, что он опять что-нибудь зарубит, чем-нибудь останется недовольным, что он опять все перевернет с ног на голову. А потому я во время своего доклада оставалась сдержанна в словах и эмоциях, оберегая от Марка свои нервы.
Так все и получилось.
Когда я закончила, он опять задал несколько вопросов, и звучали они настолько безразлично, что, казалось, задает он их не потому, что его интересуют ответы, а так, скорее, для проформы, просто потому, что они ритуально предполагались. Но я не заводилась, казалось, все мои эмоции и переживания слились с моей злостью, и там, предоставленные самим себе, никем никак не контролируемые, бурлили, и извергались, и боролись, и ненавидели друг друга, как и полагается эмоциям и переживаниям. При этом они не пытались выплеснуться наружу, видимо, злость подавляла их бесполезное кипение, и они, отгороженные от внешнего мира, не мешали мне ни мыслить, ни наблюдать, ни оценивать.
Марк, выслушал меня, затем равнодушно одобрил, сказав, что новый подход лучше, чем предыдущий, но что в результате я опять оказалась на ложном пути, хотя движение вперед ощутимо и вообще неплохо.
Эта вялая похвала вялого человека, только и делающего, что читающего детские книжки, к тому же высказанная в покровительном тоне, пренебрежительно свысока, опять взбесила меня. Но бешенство мое сразу ушло внутрь, и растеклось, и распалось в и без того брызжущем фейерверке растворившихся в злости чувств.
Я пожала плечами.
— У тебя есть предложения? — спросила я, зная, что, конечно, предложения есть.
— Может, сделаем перерыв часа на два? — предложил Марк и, не дожидаясь ответа, побрел на диван, где, заложенные на смятой странице, его ждали вожделенные рыцари короля Артура.
Я опять пожала плечами — какая мне разница, два часа так два часа.
— Давай, — хотя бы для порядка согласилась я, в конце концов, вопрос ведь прозвучал. Вот я на него и отвечаю. — Я пойду пока прогуляюсь.
— Ага, — безразлично ответил Марк, и я вышла.
На улице уже была весна, короткая и неопределенная в Бостоне, балующая только несколькими днями, которых так легко не заметить и пропустить.
Мне не хотелось ходить, я села на скамеечку и, раскинув руки, подставила лицо нежнейшему солнцу. Я не могла ни о чем думать, и тем более о работе, и тем более о том, что сейчас делает Марк: я почти наверняка знала — ничего, лежит и читает. Но мозг настолько свыкся с обязанностью постоянно работать, что потерял способность расслабляться, он, подлый, просто разучился отдыхать, и постепенно посторонние мысли заполнили его, захватив сначала сознание, а потом и воображение.
Я почему-то вспомнила о Джефри, милом, скромном мальчике с большими руками, которые были так неловки, почти неуклюжи в моем присутствии, но которые я видела сама, могли быть изумительно красивы в своих уверенных движениях. Я вдруг призналась себе в том, чего, возможно, не хотела замечать раньше: я часто думаю о нем не только как о части моей прежней безмятежной жизни, но и как об отдельном, почему-то важном для меня явлении.
Может быть, предположила я, это потому, что у нас с Марком проблемы, что в нем проявились новые ужасные черты, о которых я никогда не знала и не ведала. А все чудесное, что было построено, разлетелось за этот последний год и превратилось в труху.
Я уже забыла, когда мы были вместе, да, наверное, тогда, в Италии, после которой прошел почти год, а потом все стало разом стремительно рушиться. И хотя мы пытались несколько раз заниматься любовью, но у нас обоих, я знала — у Марка тоже, было ощущение, что мы делаем это, скорее, ради самой идеи, как бы по инерции, что оставляло подсознательное чувство, что лучше бы мы и не начинали вообще.
В результате наша любовь выродилась в постоянное отступление, преследующее нас по пятам. И хотя мы еще пытались, но получалось как-то второпях, суетливо, даже неловко и заканчивалось тоже странно: Марк вдруг останавливался, и я чувствовала, что его напряжение во мне ослабевает, спадает, и, посмотрев на него внимательно, я замечала испарину на лбу и жалкую побитость во взгляде. Он все же брал себя в руки и улыбался, и говорил, что отвлекся, что потерял концентрацию, что что-то отвлекает его изнутри, и, хотя не уточнял, что именно, я, безусловно, знала и отвечала, что все нормально, что и так было достаточно и мне хорошо. От этих слов он как будто успокаивался, со лба уходила влажность, и он разводил руками и еще раз, теперь в последний, говорил, как бы извиняясь:
— Не могу отделаться, не отпускает.
После нескольких коротких попыток, казалось, Марк не хочет пробовать дальше, да и я совсем не настаивала, скорее, наоборот, я была благодарна, что он снял с меня ответственность за заведомо обреченные потуги. Когда же у него наступили все эти шизы с корчением рож, небритием, отращиванием ногтей и прочим, речь о сексе вообще не шла, я даже вздрагивала, когда он прикасался ко мне. Впрочем, прикасался он нечасто и всегда случайно, хотя бы потому, что не спал по ночам, а я не спала днем, и мы, по сути, не были с тех пор вместе в одной постели.
Когда мы с Марком перестали спать вместе, да и вообще перестали заниматься любовью, конечно, мне было очень непросто отвыкнуть и забыть. Сначала я мучилась, засыпая одна, мне не хватало привычного тела, привычного тепла рядом, мне нужно было его дыхание — мне тяжело было дышать одной в этой темной комнате, и я ворочалась и переворачивала подушку и все. нее в конце концов засыпала, понимая, что он не придет.
Потом мне снились сны, и я не помнила, когда просыпалась, вспотевшая, посреди ночи, конкретных картинок и не помнила их чередующиеся детали. Но в голове хотя смутно, но навязчиво носилось общее ощущение происшедшего, и я иногда с изумлением находила свою руку, зажатую между ногами, и чувствовала преступную слабость, бывшую, однако, лишь жалким подобием слабости неприступной.
Постепенно, однако, я научилась засыпать одна, моего дыхания оказалось вполне достаточно для темноты комнаты, и сны тоже отошли, оттесненные усталостью, и я забыла о них, как и об их тягучем, размазанном по стенкам сознания, наследии. Отошли и желания, и скованность, прежде вызываемая их несвершившимися обещаниями, и ничего не мешало мне теперь, не отвлекало и не звало. Тогда я вспомнила, давно услышанную фразу: «Не вредно делать, и не вредно не делать, вредны переходы», и согласилась с ней.
Конечно, все эти жуткие месяцы я и думать ни о чем не могла, кроме ломающей, давящей работы, но я знала все же, что где-то на заднем, самом заднем плане я помню и о любви, и о мужчинах, и о сексе.
Именно поэтому я и подумала сейчас о Джефри, о его милой улыбке, о той ночи, когда он вез меня в машине домой, о коротком, страстном стихотворении, которое так чудно вплелось тогда и в ночь, и в дождь, и в отраженные асфальтом огни города, и в то, что я чувствовала.
Но почему именно Джефри, спросила я себя. Мало ли я встречала за эти годы мужчин и интересных, и умных, и солидных, и каждый из них обладал достоинствами, которые делали его по-своему, или по-моему, примечательным? И я была уверена — я часто читала подтверждение в их глазах, — что со многими я могла начать либо легкие, либо серьезные отношения. Во всяком случае, я могла любого из них сделать предметом своих фантазий, — это уже от них вообще никак не зависело. Но ведь не захотела, не сделала ни наяву, ни в фантазиях, а вот сделала Джефри — странного, в чем-то нелепого мальчика, никак не претендующего на роль романтического героя.