Гражданка Парамонова, вы – совсем не Маркс, и даже не Ленин.
Вы – никто. Вас нет.
Я не против интеллигенции, и даже поэта Бродского люблю (судья Парамонова утверждает, будто не чту опального поэта, но это не так, граждане судьи!). Люблю поэзию, граждане судьи!
Прошу учесть и в протокол внести – люблю поэзию!
Я не люблю околобродскую манерную публику, кокетливых пустобрехов, не ценю стихи Рейна, они мне представляются очень пустыми. Не люблю корпоративные междусобойчики, прогрессивное жужжание посредственностей. Не люблю парткомы.
Я люблю настоящую интеллигенцию, граждане!
А таковая в России есть.
Только это – не вы.
Просто настоящей интеллигенции живется тяжелее, чем вам, пустобрехам. Вот мой друг, геолог Анатолий Павлович Акимов, умер вчера в Москве. Он умер в книжном магазине – хорошая смерть. Он очень много читал и много знал, он был глубоким и мудрым, не завистливым, деятельным. Он любил свой народ и науку. Он – интеллигент, такие, как он, – гордость культуры.
А к пузырям отношусь с брезгливостью.
Вы зачем живете, граждане? Чтобы участвовать в телешоу и жюри КВН? Чтобы писать либеральные доносы?
Дело того не стоит.
Воспоминание о рождестве 1989 года
Я приехал в Париж и первым делом отыскал художника Сергея Есаяна.
Есаян уехал в 1978 году – в Москве он был одним из самых ярких подпольных художников; помню, на его проводах мрачные концептуалисты обменивались ревнивыми репликами – тогда все ревновали ко всем: концептуалисты думали, что Есаян им перебежит дорогу.
Сергей никому дорогу не перебежал – тогда уже пришла мода на инсталляции и перформансы, а он писал картины маслом; жил Есаян бедно. Студия – она же жилье – была на бульваре Эдгара Кинэ (в последние годы Есаян получил крошечную мастерскую в 18-м аррондисмане, а это была квартирешка в мансарде – полторы комнаты). Все знают романтические истории про быт художников начала века – Утрилло, Сутина, Модильяни. Вот и Есаян так точно жил – в кино ходить не надо.
Меня убогий быт поразил. Когда Сережа уезжал, мы были уверены, что такой талант не может остаться незамеченным. Невозможно, чтобы человек такого дарования ютился под крышей. Оказалось, что возможно. Сам я остановился у знакомых французов, молодых юристов, – в просторной квартире в Сен-Жерменсокм предместье. Хозяин, молодой поверенный, был богат – я же, глядя на его достаток, наивно недоумевал: как же так, серый человек – богат, а тот, яркий, – беден. Почему?
Был канун Рождества, я пошел к Сергею Есаяну в гости, там собралась компания бедных эмигрантов, мы пили дешевое вино, потом все уснули на полу.
Утром эмигранты разбрелись, я остался смотреть Сергеевы картины.
Не заметили, как наступил вечер, я стал собираться – меня пригласили в богатые гости известнейшие люди Парижа. Сказал Есаяну адрес, он присвистнул.
Потом сказал:
– Пойдем, спустимся в бистро. Есть такое правило – когда идешь в богатые гости, надо плотно покушать.
– Зачем? – спросил я. – Это же очень богатый дом.
– Вот именно поэтому. Правило такое.
Мы спустились в бистро. Тогда еще в кафе курили. Есаян постоянно курил, а мне подкладывал картошки. Мы съели по огромной отбивной и по огромной тарелке картошки. Еще он мне свои полпорции отдал.
Потом я пошел в богатые гости к важным людям. Дом был крайне богатым – но еды никакой не дали. Это были довольно жадные люди.
Кто-то из гостей, возможно, и переживал, но у меня в запасе была жареная картошка с отбивной. И Рождество прошло неплохо. Есаян был мудрый человек и отличный друг.
Дай Бог каждому иметь тарелку жареной картошки и хороших друзей.
Дама, воспетая Бродским в «Набережной Неисцелимых», была дивно хороша и любима московской богемой; она появлялась у нас в квартире несколько раз с разными кавалерами: то с философом Мерабом Мамардашвили, то с Владимиром Кормером, писателем.
Я был юн, очарование зрелых женщин было мне недоступно; муза Бродского была меня старше лет на 20, то есть как понимаю теперь – находилась в возрасте, любимом Овидием, ей было 35. Тогда я ее почти не заметил. Меня волновала борьба с режимом, сопротивление тоталитаризму и либеральные ценности.
Об этом и шел разговор, а красота дамы была как бы бонусом к беседе – для особо отличившихся либералов.
Дама, Володя Кормер и папа расположились в папиной комнате, которую именовали кабинетом (она же спальня, она же гостиная, она же библиотека).
Папа велел мне сделать чай – ну, как это принято в домах, куда ходят иностранные гости. Папа бы сказал «кофе» – он понимал, что это еще элегантнее, – но кофе у нас не было.
Я вскипятил чайник, насыпал заварки, положил в миску пряники – были в доме пряники. А больше ничего на кухне не было. И все это я отнес в комнату к папе.
Надо сказать, что журнального столика (какое же чаепитие без культурного журнального столика) в кабинете отца не было. И стул был один, с ножкой, перемотанной изолентой. Делали так: подушки с дивана снимали и клали горкой – получался столик. Трое гостей садились на диван – а папа сидел на своем опасном стуле.
Я поставил на подушки три чашки (подкладывал книги для устойчивости) и миску с пряниками.
Миска упала, пряники рассыпались.
Я пряники собрал с пола – больше-то ничего не было – и положил пряники обратно в миску. Мне и в голову не пришло, что это неправильно – пряники выглядели недурно.
Папа покраснел, но сказал примирительно: «Не поваляешь – не поешь» – он знал, что других пряников не будет. И не пряники были главным в нашем чаепитии – свобода!
И Володя Кормер съел пряник. Неловкость прошла, и опять заговорили о свободе.
Вот и вся предновогодняя история.
Спустя двадцать лет я открывал выставку в российском павильоне Венецианского биеннале.
И на открытие пришла дивная венецианская графиня, правда теперь она была блондинкой – а тогда была брюнеткой. Дама была все еще хороша.
И вот на ужине она произнесла тост, посвященный очаровательным воспоминаниям советской жизни, – в частности, вспомнила и наше знакомство.
– И вот в комнату вошел юный Максим – и уронил поднос! И этот юноша воскликнул: «При виде такой красоты я не могу удержать в руках предметы!» Не правда ли, Максим? Я верно все помню?
– Ну конечно, – сказал я. – Все так и есть.
Вот и со свободой примерно так же вышло.
Были ведь когда-то и пряники, хоть и с пола.
А осталась увядшая красота.
Вообще давать советы по поводу чужой жизни – дело глупое. Однажды я попробовал. Дело было так. Знаю старика, он держатель флотилии танкеров, перевозит нефть. Богател постепенно, упорный капиталист, скандинав. Живет он в поместье на Лазурном берегу, у него огромная коллекция: скульптуры, картины (в том числе мои, потому его и знаю). У него постоянно обитает колония молодых интернациональных паразитов – месяцами жрут и пьют на халяву на свежем воздухе. Там, помню, жил какой-то популярный гитарист, который спился, некая дама, которая собиралась стать скульптором, один известный ныряльщик-спортсмен, который давно не нырял, – и все они ежедневно сидели с коктейлями в шезлогах. А я был у старика раза три, дня по два. Вот приезжаю однажды, а мне его приживалы говорят: слушай, ты же русский, поговори с ним! Надо вывести на чистую воду его новую пассию – русскую девицу. Ему восемьдесят, ей тридцать, она точно проститутка. Он собрался жениться, а она его отравит! Спасай старика! Представляешь, она уже здесь свои порядки устанавливает!
И так они это мне настойчиво внушают, что я почувствовал, что должен спасти человека, хотя какая мне, в сущности, разница? Девица красивая, длинноногая, едва за тридцать, ему и впрямь под восемьдесят. И говорит она – ну, скажем так, с некоторыми вульгаризмами, не очень чистая речь. Поскольку я единственный, кто может это понять (другие-то не русские), я испытываю некую ответственность, – мол, мне-то ясно, что дама не голубых кровей, а ему она возможно заливает, что бестужевские курсы заканчивала. И вся компания паразитов (а они боятся, что девчонка войдет в права и их турнет из поместья) мне ежесекундно внушает, что я должен спасти человека. Рассказывают, как это бывает, когда молоденькая вульгарная входит в доверие. И мне стало за старика страшно. Понимаю, что неловко, – но терять мне нечего, ничто меня не связывает с этим местом, перед отъездом я решился – позвал хозяина на прогулку в сад, выложил ему свои опасения. Мол, вас обманывают. Польстились, видать, на ваши триллионы. Берегитесь, а вдруг она – кокотка?
Старик выслушал, отвечает. Знаешь, говорит, мне скоро восемьдесят. Я был женат четыре раза: на французской графине, на профессорше Гарварда, на шведской домохозяйке и англиской журналистке. Видишь ли, я захотел перед смертью недолго побыть счастливым. Понимаю, что это всем неприятно. Но может быть, вы меня оставите в покое? Наверное, она проститутка. И было бы разумнее жениться опять на леди с толстой задницей. Но дайте мне перед смертью получить удовольствие.