О да, из этого океана гордости внутри можно было немного и расплескать. Черт возьми, у меня еще оставалась гордость за Нэтти и Рассела, эту золотую парочку.
Эти милые птички резвились и ныряли в прудах плутократии, их клювики и коготки увязали то здесь, то там. Один месяц они жили в апартаментах в Мейфэре, другой — в пентхаусе в Паддингтоне. Они меняли квартиры, как перчатки. В своем маниакальном стремлении к роскоши — разъезжая по Олдгейт в кабриолете «гольф», пока в Сити росла гора неоплаченных счетов, — они подражали респектабельному богатству Элверсов. И даже в своих ленивых стерильных соитиях стали подражать стремлению Элверсов зачать ребенка.
Нет, не совсем так. Пока я моталась по городу — иногда пешком, чаще на автобусах и реже на метро, — следуя линиям жизни моих девочек, я поняла, что сигареты с марихуаной, которые время от времени выкуривал Рассел, превратились в стог конопли. Что лишние полпинты светлого пива превратились в лишнюю бутылку «Феймос граус» или «Столичной». Что он вообще позволял себе много лишнего. Они крикливо ссорились. Эти проклятые птицы готовы были заклевать друг друга, плавая по пруду в сгущавшихся наркотических сумерках, не замечая, что остальные птицы улетели, а берег покрылся белесой коркой. Что наступает суровая зима.
Нет, это Элверсы подражали Рассу с Нэтти, занюхивая и вкалывая лекарства, очищая молочно-белую жидкость. Вскоре эта детская страсть к передразниванию — почему, о, почему некоторые дети никогда не становятся взрослыми? — передалась Рассу с Нэтти, и они вновь стали нюхать и колоться и промывать молочно-белую жидкость.
Я предвижу будущее — но что в этом толку? Вижу, как они смотрят с дивана бесконечные мыльные оперы. Слушают синтезированную аритмию музыкальных заставок, словно она способна внести драматургию в их оперную жизнь. Слышу, как вздымается на октаву ее голос. И искаженный левиафановский стон его похоти, взывающий к ней из глубин. Когда он взял ее силой — весной 1996-го это случалось все чаще, — горько было сознавать, что это он считал себя обиженным. Маленькой девочкой.
После того, как я стала тайной свидетельницей их драки в доме, который они снимали на Ноттинг-Хилл, я шла домой вдоль ограды Гайд-парка. При жизни я, естественно, страдала белонефобией, болезненным страхом перед иглами и любыми другими острыми предметами. В ту пору я не смогла бы пройти и милю вдоль железной ограды. Даже помыслить об этом не смела. А если бы и смела, то кренилась бы набок, как старое судно, перегруженное дебелыми страхами. Похоже, смерть хотя бы придала мне устойчивости.
Дети гонялись друг за другом, забегая в боковые улочки. Лити и Грубиян — неизменно резвые котятки смерти. Достигнув Парк-лейн, мы пересекли три ведущих на север улочки. Перелезли через барьеры у обочины, увертываясь от машин, направлявшихся на юг. За Гроувнор-сквер подул ветерок, я оглянулась и увидела за серой глыбой американского посольства мозаичную зелень Гайд-парка, которую трепали дождь и ветер.
Даже шум исступленно ревущего города вскоре стихнет, если втянуть голову в плечи и постараться его не замечать. Когда в дождливом небе закружился сухой мусор, я побрела на Беркли-сквер и опустилась на скамейку. Там тогда росли еще не заболевшие вязы — так мне кажется. Я села и забылась, глядя на мокрые, прилипшие к тротуару листья, на угасавших стариков. Иди сюда, сигарета номер сто тридцать четыре, пришло твое время. Мне подумалось, что никогда еще смерть так не изнуряла меня. Или, точнее, что я никогда еще не чувствовала такую лень. Даже мысль об усталости вызывала у меня зевоту.
Не успела я зевнуть, как со стороны Пикадилли, пробираясь между отдыхавшими в тени туристами, появился Фар Лап. Он выглядел необычайно эффектно в новом просторном плаще с пелериной, придающем ему сходство с черным рыцарем или конкистадором.
— Устала, Лили-детка, йе-хей?
— М-м-м… Да.
— Выжата как лимон, юваи?
Он сел рядом со мной на скамейку, извлек из складок плаща трещотку с бумерангами и поставил на землю. Должно быть, нас можно было видеть, потому что прохожие поглядывали на нас с интересом: пожилая женщина и австралийский абориген — еще одна нелепая парочка в этом несуразном городе.
— Не будь я мертвой, я бы сказала, что умираю от усталости.
— Ха! Так и должно быть. Слушай, ты виделась с мистером Кантером, йе-хей?
— Ох, я была у него недавно. Просила выдать мне пособие, ведь теперь я не работаю.
— Ты по-прежнему вертишься около своих девчонок, йе-хей?
— Да, если ты называешь это так — меня там не видно и не слышно.
— Черт побери, сколько можно тебе повторять? Сколько можно повторять одно и то же? Не вертись около буджу, Лили-детка, особенно около твоих девчонок. — Вытащив коробку табаку и папиросную бумагу, он соорудил одну из своих сморщенных самокруток. Дождь его не беспокоил. Он что-то прощелкал, и я дала ему огня. — Слушай, сходи-ка еще раз к мистеру Кантеру. Они переехали в этом месяце на Уолворт — роуд, в старое офисное здание. Пойди, поговори с ним, он хочет тебя видеть, йе-хей?
— О чем нам говорить?
— О налогах. У тебя задолженность по налогам, йе-хей?
— Какая к черту задолженность? Меня нет ни в одном компьютере Налогового управления. Я мертва.
— Йака! Я говорю не про сейчас… у тебя старая задолженность. Если хочешь вернуться, нужно это уладить.
— Ты надо мной смеешься, наверняка смеешься.
— Слушай, Лили-детка. — Он поднялся. — Существуют неоспоримые факты, йе-хей? — И ушел.
Я снова отправилась к Кантеру. Повосхищалась их долбаным нюё, потрепала по морде мерзкого Анубиса. Пошутила с клерками, которые играли со своими погремушками или носились по старым помещениям на оранжевых спейсхопперах, зажав между ляжками резиновые рога. Я слушала Кантера, смотрела, как он считает на старом арифмометре, вертит ручку и произносит сумму.
— Ровно две тысячи триста тридцать четыре фунта двадцать три пенса. Такова ваша задолженность, миссис Блум. Пока вы не уладите этот вопрос с нашей помощью, о возвращении в предсмертную стадию не может быть и речи. Надеюсь, вы меня верно поняли.
— Напрасно надеетесь… я вам не верю.
— Тогда поверьте моему совету относительно ваших посещений клиники Черчилля. Теперь, когда… кхе — кхе… к вам возвращаются чувства, придется от них воздержаться. В этот процесс вовлечены довольно сложные механизмы…
— Вы хотели сказать «в реинкарнацию»? Признайтесь.
— В данном случае «реинкарнация» не совсем подходящее слово… Одна только подготовка необходимых документов займет массу времени. Ваше дело будет рассматривать множество комиссий, и в каждую нужно представить безупречно оформленные бумаги, хотя успех все равно не гарантирован. А вы еще и настаиваете на том, чтобы появиться на свет — в некотором смысле возродиться — в качестве ребенка своей дочери. Вы не можете не согласиться, что это абсолютно беспочвенная фантазия, не имеющая шансов на успех. Я бы посоветовал вам, — продолжал он, игнорируя мою открытую враждебность, — рассмотреть принцип анимации мертворожденных детей с поражением головного мозга, о котором я вам, вероятно, уже говорил.
— Да, говорили, черт возьми. Говорили. О более проницаемом барьере… я помню, помню.
— Даже стать литопедионом, вроде того, что вы зачали в… — он повернулся в кресле, выдвинул ящик и порылся в карточках, — … в 1967 году, было бы… кхе — кхе… предпочтительнее.
— Чего это вы раскашлялись? — набросилась я на него.
— Простите?
— Зачем вы прочищаете горло? Вам ведь нечего прочищать.
— Я думаю…
— Нет, вы не думаете. Послушайте, я не собираюсь сидеть здесь вечно и слушать эту чушь, у меня дети остались без присмотра. И я не верю вам ни на йоту, мистер «кхе-кхе», ни на йоту. По-моему, вы что-то от меня скрываете… По-моему, вы даете мне неполную информацию.
— Вы можете думать все что вам угодно, миссис Блум. — Его витиеватое прямодушие нашло поддержку в лице появившейся с блюдом бисквитов конторской Джейн, взиравшей на него с обожанием и преданностью. — Вы можете думать все что вам угодно, но, пока вы не вернете деньги Налоговому управлению, ни о каких путешествиях за пределы Далстона не может быть и речи, вот так. А теперь, если у вас нет никаких предложений по поводу графика выплат, я хочу пожелать вам всего хорошего, миссис Блум, пожелать вам всего хорошего.
Клянусь, он так и сказал, более того (выражение в духе Кантера), он взялся за лацканы своего пиджака а-ля Бернард Шоу, как истинный сторонник вегетарианства и езды на велосипеде, каковым он на самом деле был и всегда останется.
Я вернулась в Далстон — сначала тряслась в старом поганом автобусе до «Слона и Замка», потом промчалась на метро через весь город до Бетнал-Грин в новеньком вагоне. Невероятно! За сорок дерьмовых лет, которые я провела в Лондоне, они впервые обновили состав. У станции метро я взгромоздилась еще на одного громыхавшего красного динозавра, направлявшегося к Мэр-стрит, а затем исчезла в кварталах Далстона.