— Ты видел девчушку?
— Очаровательна, — сказал папа равнодушно.
Очаровательная девочка, которая превратится в такую вот матрону. Нет. Не хочу. Или я выпила слишком много узо? Я тоже была зачарована этим ребенком, которого зачаровала музыка. Пусть будет нескончаемым это мгновение восторга. Пусть не растет маленькая танцовщица; пусть она кружится вечно, а я буду вечно смотреть на нее. Я отказывалась забыть о ней, стать вновь молодой женщиной, которая путешествует с отцом, я отказывалась думать, что в один прекрасный день она станет похожей на мать и даже памяти не сохранит о том, как была прелестной менадой. Малютка, приговоренная к смерти, к чудовищной смерти заживо. Жизнь убьет ее. Я подумала о Катрин, которую убивали сейчас.
Внезапно я сказала:
— Я не должна была соглашаться вести Катрин к психологу.
Папа взглянул на меня удивленно. Меньше всего он сейчас думал о Катрин.
— Почему ты думаешь об этом?
— Я часто об этом думаю. Я тревожусь. На меня оказали давление, я жалею, что согласилась.
— Вряд ли это нанесет ей ущерб, — сказал папа невыразительным голосом.
— Ты послал бы меня к психологу?
— Ну нет!
— Видишь.
— В общем я не знаю, не было нужды: ты была очень уравновешенной.
— В сорок пятом я в достаточной мере утратила почву под ногами.
— Было от чего.
— А сейчас не от чего?
— Есть, я полагаю, что есть. Вполне нормально, что у человека возникает чувство ужаса, когда он начинает познавать мир. Так было во все времена.
— Значит, успокаивая, его делают анормальным, — сказала я.
Я вдруг поняла это необыкновенно ясно, меня как громом поразило. Под предлогом избавления от «сентиментальности», беспокоившей Жан-Шарля, ее искалечат. Мне хотелось завтра же вернуться, отнять ее у них.
— Я тоже предпочитаю, чтоб люди выкручивались собственными силами. В глубине души я считаю — только не повторяй этого, скажут: до чего старик отстал, — я считаю, что вся эта психология — шарлатанство. Ты найдешь Катрин точно такой же, как оставила ее.
— Ты думаешь?
— Убежден.
Он принялся говорить об экскурсии, которую запланировал на завтра. Он не принимал всерьез моих тревог. Естественно. А я не так уж интересовалась древними камнями, которые привлекали его. Было бы несправедливо с моей стороны на него за это сердиться. Нет, струна оборвалась не в Дельфах.
Микены. Может, это случилось в Микенах? Но в какую минуту? Мы вскарабкались по каменистой дороге, ветер вздымал вихри пыли. Вдруг я увидела эту дверь, двух обезглавленных львиц и почувствовала… Было ли то потрясением, о котором говорил мне отец? Я сказала бы скорее — смятением. Я прошла по царской дороге, я увидела террасы, стены, пейзаж, расстилавшийся перед Клитемнестрой, когда она ожидала возвращения Агамемнона. Мне чудилось, что я отторгнута от себя. Где я? Я не принадлежала веку, когда люди спали, ели, ходили по этому еще не тронутому временем дворцу. А моей жизни, сегодняшней, не было дела до этих развалин. Что такое развалины? Не настоящее, не прошлое, но и не вечность тоже: настанет день, когда они исчезнут. Я говорила себе: «Как это прекрасно!» У меня кружилась голова, я чувствовала, что меня подняло, понесло, закачало, смело, я была превращена в НИЧТО. Мне хотелось вернуться на туристскую базу и провести день, читая детективные романы. Группа американцев фотографировала. «Какие варвары! — сказал папа. — Фотографируют, чтобы не смотреть». Он говорил мне о микенской цивилизации, о величии Атридов, об их падении, предсказанном Кассандрой; раскрыв путеводитель, он уточнял каждый клочок земли. И я подумала про себя: в сущности, он делает то же самое, что туристы, над которыми он смеется; он пытается приобщить к своей жизни руины храма, который ему не принадлежит. Они наклеят фотографии в альбом, будут показывать их друзьям. А он унесет в голове картины с соответствующими подписями и отведет им надлежащее место в своем внутреннем музее; у меня не было ни альбома, ни музея: я наталкивалась на красоту и не знала, что с ней делать.
На обратном пути я сказала папе:
— Завидую тебе.
— Почему?
— Все это так много для тебя значит.
— А для тебя?
Вид у него был разочарованный, и я быстро ответила:
— Для меня тоже. Но я понимаю хуже. Не хватает культуры.
— Прочти книжку, которую я тебе дал.
— Прочту.
Даже если бы я прочла, говорила я себе, меня не потряс бы тот факт, что имя Атрея было обнаружено на табличках в Каппадокии. Я не могла бы ни с того ни с сего увлечься этими историями, о которых ничего не знаю. Нужно долго жить с Гомером, с греческими трагиками, путешествовать, иметь возможность сравнивать. Я чужда всем этим умершим столетиям, они меня подавляют.
Женщина в черном вышла из сада, сделав мне знак. Я приблизилась: она протянула руку, что-то бормоча; я дала ей несколько драхм. Я сказала папе:
— Ты видел?
— Кого? Нищенку?
— Она не нищенка. Она крестьянка, и даже не старая. Это ужасно: страна, где крестьяне нищенствуют.
— Да, Греция бедна, — сказал папа.
Когда мы останавливались в каком-нибудь городишке, меня часто стеснял контраст между непомерной красотой и непомерной бедностью. Папа однажды заметил, что людям, жившим бедно, — в селениях Сардинии, Греции, — благодаря тому, что они не знают денег, доступны ценности, утраченные нами, и суровое счастье. Но, ни у крестьян Пелопоннеса, ни у женщин, дробивших камень на дорогах, ни у девочек, тащивших слишком тяжелые ведра, отнюдь не было написано счастье на лицах. Я старалась не обращать внимания. Мы приехали не для того, чтоб разжалобить себя их видом. Но мне бы все же хотелось, чтобы папа назвал точно место, где он видел людей, удовлетворенных собственными лишениями.
В Тиринфе, в Эпидавре минутами я испытывала то же волнение, что и в Микенах. В ночь, когда мы приехали в Андрицену, я от души радовалась. Было поздно, машина долго тряслась у самого края пропасти, по ухабам дороги, освещенной луной. Папа вел с сосредоточенным видом, нас обоих клонило ко сну, мы устали, и нам казалось, что мы одни в целом мире, надежно защищены от всех опасностей в нашем движущемся доме; мягко светилась приборная доска, а фары освещали нам путь в полумраке.
— Здесь есть очаровательная гостиница, — сказал мне отец. — Деревенская, чистенькая.
Было одиннадцать, когда мы остановились на центральной площади перед постоялым двором. Ставни были закрыты.
— Это не гостиница господина Кристопулоса, — сказал он мне.
— Поищем.
Мы блуждали пешком по пустынным улочкам; ни огонька в окнах, ни одной гостиницы, кроме той, на площади. Папа постучал в дверь, позвал, никакого ответа. Было очень холодно, перспектива спать в машине не казалась заманчивой. Мы снова принялись кричать и стучать. По улице издалека к нам бежал человек: иссиня-черные волосы и усы, ослепительной белизны рубашка.
— Вы французы?
— Да.
— Я услышал, что вы кричите по-французски. Завтра базарный день; гостиница переполнена.
— Вы хорошо говорите по-французски.
— Ну, не так уж хорошо, но я люблю Францию…
Он улыбался улыбкой столь же ослепительной, как и его рубашка. Гостиница господина Кристопулоса давно не существует, но он найдет нам ночлег. Мы пошли следом за ним, я была в восторге от наших приключений. С Жан-Шарлем такого никогда не дождешься: всегда уезжаешь и приезжаешь в положенный час, и номера он всегда заказывает заранее.
Грек постучал в дверь, в окне показалась женщина. Да, она была согласна сдать нам две комнаты. Мы поблагодарили провожатого.
— Мне так хотелось бы повидать вас завтра утром, чтобы поговорить о вашей стране, — сказал он нам.
— Охотно. Где?
— На площади есть кафе.
— Условились. В девять часов. Вам подходит?
— Конечно.
В комнате с полом из красных плиток я спала сном младенца под грудой одеял, пока меня не разбудила рука отца на плече.
— Нам повезло: сегодня базарный день. Не знаю, как ты, а я обожаю базары.
— Я буду обожать сегодняшний.
Площадь была заполнена женщинами в черном, которые сидели перед корзинами, поставленными прямо на землю: яйца, козий сыр, капуста, несколько тощих цыплят. Наш друг ждал около кафе. Было холодно. Торговки, наверное, промерзли насквозь. Мы вошли. Я умирала от голода, но есть было нечего. Меня утешил аромат крепкого черного кофе.
Грек принялся говорить о Франции, он всегда так счастлив, когда встречает французов! Как нам повезло, что мы живем в свободной стране! Ему так нравятся французские книги, французские газеты. Он понизил голос, наверно, больше по привычке, чем из предосторожности:
— У вас никогда не сажают в тюрьму за политические убеждения.
Папа неожиданно для меня посмотрел на него с понимающим видом. Он и вправду знает так много, из-за его скромности не отдаешь себе в этом отчета. Он спросил вполголоса: