Вместо того чтобы кратчайшей дорогой вернуться в Старый город, где они оставили машину, Робер и Жюльетта проделали, в обратном направлении, тот же путь, что и утром. Все так же сверкали гробы в мягкой обивке в кокетливой витрине торговца смертью; Робер и Жюльетта поскорее прошли мимо.
— Слушай, Робер, мы часто спорим. Слишком часто. В этом есть и немного моей вины. Давай попробуем заглянуть в себя…
Робер ничего не ответил. Он-то уже заглянул, и в такие глубины, что у него закружилась голова.
— Робер, хочешь доставить мне удовольствие? Но только без оговорок, пусть это будет твой рождественский подарок.
— Хорошо.
— Завтра мы должны быть в Париже. Поэтому сегодня сразу же после завтрака мы оставим Марьякерке и уедем к морю, в Остенде. Мне безумно хочется к морю. Я жалею, что позавчера не поехала с тобой.
Но он знал, что в Остенде его ожидает все то же Северное море, тяжелое и мрачное, с миноносцами и плавающими минами, и те же трагические дюны, перенесшие две последние войны, а еще: маски художника Джеймса Энсора — Короля Смеха — в доме — доме-раковине на Фландрской улице, — гримасы жизни рядом с маленькими сиренами и веселыми скелетами.
А, пусть! Он обречен. Спасения нет.
Оливье не удивился, узнав, что Робер и Жюльетта решили уехать раньше времени. За десертом, пока женщины болтали, а Домино примеряла наряды новой кукле, в два раза больше ее самой, Робер рассказал Оливье о Ван Вельде. Оливье слушал. Они долго молчали. Потом Оливье сказал:
— Твой друг Санлек прав, так же, как и капитан. Посуди сам: человек первым убивает первого врага, а ему — коленом под зад. Нет, так нельзя. Робер, тебе сорок лет. Ты крепко стоишь на ногах. Слушай, старик, выброси ты на помойку свой романтизм. Я ведь тоже в свое время нагляделся на этих героев, в Дордони, да и не только, те были здорово с душком — не чета твоему, а наши младшие братья — те, кого мы не знаем, в Индокитае, в Алжире, тоже нагляделись досыта. И я верил всегда только в мертвых героев. А так какие же это герои? Просто люди.
— Возможно.
— И это прекрасно, Робер! Уверяю тебя, это прекрасно! Ты правильно ставишь вопрос, Робер, но на него нет ответа. Я понимаю твой гнев: из какой-то бледнолицей обезьяны делают народного героя, а герой присосался к больничной койке и не желает с нею расставаться! Но ты идеалист. И прав капитан Бло де Рени, наградивший его медалью.
— Значит, цель оправдывает средства?
— Увы, Робер, бывают моменты, когда на все закрываешь глаза. На месте твоего капитана я поступил бы так же. А ты?
Робер молчал. Он был в смятении, но не хотел показывать вида, и только чуть заметное подергивание губ выдавало его волнение.
— И я. Наверное. Наверное, я поступил бы так же, как он. — Робер стоял, потупив голову. — Я сказал ужасную вещь. Я чудовище, слышишь! Я отвратителен сам себе!
— Не надо. Не отчаивайся. Человек противоречив. Он чаще, чем ему хотелось бы, запутывается в противоречиях. Ноша слишком тяжела. Вспомни Сизифа. И если человек не собирается бежать от жизни в монастырь или лечь на землю и смиренно ждать смерти, то ему приходится идти на компромиссы. Сколько мы знаем таких компромиссов! Мы все ищем абсолюта, а жизнь нас — мордой об стол. Наши отцы дрались за то, чтобы не было больше войн. А нам, детям пацифистов, пришлось драться с Гитлером, чтобы защитить свободу. И… м-мы хотели мирной революции, а п-получилась кровавая.
От волнения Оливье задыхался, говорил хриплым, сдавленным голосом, с трудом находя нужные слова, и у Робера сердце разрывалось на части, он думал о Шарли. Мир будет спасен ими — теми, кто запинается, кто не может говорить от волнения.
— Среди колонизаторов были н-не только притеснители, но и просветители… А мы, макийяры, мы тоже убивали, и со спокойной совестью… но для того, чтобы не было никогда больше убийств… А теперь… Суэц, Алжир. Ты понимаешь…
— Понимаю. Я всегда понимал. Только я плохо все перевариваю.
Он кивнул на свою руку в черной перчатке.
— Я бы предпочел отдать и другую.
— Чтобы человек превзошел самого себя? Да, конечно, я бы тоже согласился. Но человек — всего лишь человек. И главное — это суметь приладить друг к другу два звена одной цепи: стремление к абсолюту и действие, не жертвовать первым ради второго. Но когда проносится шквал, — а его не остановишь, — нужно нагнуть пониже голову, сжать зубы и собрать силы…
Оливье глубоко вздохнул и тихо добавил:
— Принять себя т-таковыми, каковы мы есть, чтобы стать лучше, чем мы есть. Ты, ты должен продолжать твою работу на телевидении. Ты должен поделиться с людьми прекрасными мечтами и, насколько это в твоих возможностях, твоими сомнениями. В них есть прок.
— Да, пока смерть не свалит меня, — проговорил Робер, и губы у него задрожали, в широко открытых темных глазах блеснули слезы. — А смерть вот уже семнадцать лет стоит за моей спиной.
Он поднял кожаную руку и бессильно уронил ее.
— А я, Робер, — тихо сказал Оливье, — я не задался, мне предстоит начать все сначала. Я незадавшееся дитя будущей революции. Там тоже есть такие. Я не способен служить ей. И недостоин.
— О…
— Нет, нет, не спорь, именно недостоин. Я не переоцениваю своих возможностей, им есть предел; попробую жить, как Эгпарс, то есть сегодня делать то же, что вчера, делать бесполезную и бесконечную работу, зная, что она не принесет никаких результатов. И все же каждый день он принимается за нее с упорством крота, и он прав.
Голос у него вдруг осекся:
— Должно быть, это они имеют в виду там, в партии, когда говорят о людях доброй воли, и это, наверное, и есть «быть честным с самим собой».
Коль скоро вопрос об отъезде был решен, Жюльетта и Домино не желали больше сидеть сложа руки. Они были правы. С ними — жизнь. Лидия смотрела на Жюльетту с завистью. Ей тоже предстояло решить сложную задачу. У каждого — свое. Для Лидии это было так же не просто.
Они пришли попрощаться с Эгпарсом. Но тот уже мысленно расстался с ними. Он открыл было рот, попытался что-то объяснить, но внезапно умолк.
Они сели в машину.
— Слушай-ка, — сказал Оливье, когда Робер собирался повернуть контактный ключ, — я должен кое-что тебе сообщить. Эгпарс не захотел… Сейчас же, немедленно.
— Да, — произнес Робер вдруг осипшим голосом, холодея от догадки. — Ван Вельде?
— Ван Вельде скончался сегодня в полдень. Сердце сдало.
Робер застыл. Он чувствовал всем телом мощные удары колоколов, вызванивавших сонатину Бетховена.
— Прости, но я… мне хотелось, чтобы ты знал.
Робер в последний раз обежал глазами Марьякерке: узкие и тесные постройки, похожие на монастырские, голые деревья, готическая часовенка, где собирались под рождество больные, — они исполняли тогда рождественское песнопение «Святые, святые, святые дары…». Святой дар! Ван Вельде… Робер выпрямился, овладел собой.
— Ван Вельде умер еще семнадцать лет назад, — тихо сказал он, чеканя слова, и в голосе его прозвучали металлические нотки. — До свидания, Оливье. Благодарю за приглашение. По-моему, наше маленькое празднество вполне удалось.
— До свидания, Робер. И не переставай будить в людях чистые и прекрасные мечты.
И добавил, с сожалением, с укором самому себе, с горечью, а также и с надеждой:
— В ожидании лучших времен.
«Аронда» тронулась, скользнула мимо часовни, нырнула в подворотню, где мерцал негаснущий желтый огонек, еще раз повернула направо.
Робер вел машину, уверенно держа на руле больную руку. Вдруг словно что-то толкнуло его, непроизвольным движением он втянул голову в плечи: у него за спиной Домино на свой детский лад напевала Розы Пикардии.
— Пап, а чего это «розы в Пикардии»?
Робер молчал. Он чувствовал на себе сопереживающий взгляд неожиданно мягких серых глаз Жюльетты. Она села совсем близко к нему. Но перед ребенком нельзя было распускаться. И он сказал безразличным тоном:
— Ну просто такая песня.
— О, гляди-ка, папа, гляди!
Робер кинул взгляд в смотровое зеркальце и увидел в нем нескладную фигуру человека в блекло-лиловом костюме, он почти догнал машину, — та сбавила ход на повороте. Это был Улыба. Он изо всех сил размахивал руками, пытаясь что-то объяснить Доминике. Девочка влезла с ногами на сиденье и прилипла носом к стеклу. Она тоже махала ему, она знаками показывала, как любит его. Иногда ее курчавая головка закрывала от Робера Улыбу. Два раза она даже крикнула: «Пьетер, Пьетер!»
Но Пьетер все уменьшался и уменьшался. Робер дал газ. Он не мог этого вынести.
Пьетер остановился. И больше не двигался, далекий блекло-лиловый призрак.
Жюльетта протянула Домино платок, купленный в Брюгге: на глазах у девочки блестели слезы.
Ржавые ворота Марьякерке открылись со скрипом. Впереди лежала Фландрия — огромная равнина, уходившая к самому морю.