Но — не стоять же до вечера возле столба, глазея на скудную тутошнюю жизнь!
Поверх низких домов чуть возносился церковный куполок, и Шмаков двинул туда. Надо поставить свечку за упокой души бабушки Шуры, умершей этой зимою. Сам Пашка не очень-то верил в Бога — но бабушка была большая богомольница, а таких людей положено поминать в церки.
Раньше, в его бытность школьником, здесь находился какой-то скобяной склад: гомонили люди, стояли машины, лошади с телегами. Теперь здание подновили, покрасили купол, и открыли для служб.
Немногое пространство вокруг церкви было обнесено заборчиком, и у калитки сидела нищая: нестарая еще, дурно одетая, с лицом коренной бродяги.
— Закрыто, куда идешь! — сказала она.
Пашка не поверил, и вошел на подворье. Подергал дверь храма — и правда заперто.
— Говорила ведь, — проворчала от калитки нищенка. — Не уноси с собой-то, оставь убогой.
— Убогая!.. — ухмыльнулся Пашка. — На растворный бы тебя…
— Како твое дело! — огрызнулась она. — Кажный при своем месте кормится. Ты, солдатик, меня не обижай, не то прибью, право-слово.
— Извини… — Пашке стало неловко. — Я не со зла. Жизнь-то твоя тоже, гляжу, не мед: церковь закрыта, народу нет, а ты сидишь тут на жаре…
— Пойду скоро. Сожителя жду. Да вот он бежит, враг! Шары-то налил уже.
Вдоль забора приближался к ним мужик с жестоким лицом.
— А ты иди, — сказала нищенка. — Иди, ступай!
Пашка оглянулся на церковь — и увидал выходящего из бокового притвора человека.
— Что, солдатик? — услыхал он. — Много грехов намотал?
Подошедший был чуть разве постарше Пашки: вздернутый нос, веснушки по лицу, длинные пушистые волосы. Джинсы, пумовская футболка, кейс в руке.
— Служба не грех, — ответил Шмаков. — Нам и в армии это батюшка говорил, он приезжал к нам на точку.
— Да я ведь и не батюшка. Так, мелкий причт… Пономарю, свечи зажигаю. У тебя что за дело?
— Хотел бабушке свечку за упокой поставить.
— Ну, это часа три надо ждать. Давай тыщу, я поставлю. Как звали-то?
— Баба Шура… Александра Степановна.
— А где схоронили? Сам-то откуда?
— Из Шкарят.
— Ваших в Малинино отпевают. Там тоже приход открыли.
Он сунул деньги в карман, протянул руку:
— Давай, служба! Помогай Бог!
Пашка вышел за калитку. Нищенка исчезла. За пономарем, вступившим в проулок, бежал злой гусак, — переваливался, тянул шею. Парень отмахивался кейсом. Было жарко: наваливался полуденный зной.
Обратною дорогой он завернул к училищу. Просто так, глянуть на знакомые стены, без надежды кого-то встретить. Где там — лето, каникулы, отпуска…
Вот она, деревянная двухэтажка. Так же лезут из забора чахлые акации, грудятся низкие березки, — и лишь большой полуобгорелый тополь дает на двор какую-то тень. Пусто, конечно, нет никого… Лишь жигуленок-восьмерка стоит возле входа, и кто-то копается в моторе.
Пашка открыл калитку, прошел внутрь. Сердце его, расслабленное и умиротворенное, жарко стиснулось и вновь оделось бронею. Как тут дрались когда-то, курили на переменах, слушали вечерами музыку. Все было. И хорошее, и всякое-разное. Что-то и забылось уже. Но все равно больше было голода и унижений. Тогда он, да и другие парни думали так: после армии видно будет. Ну вот, он отслужил. А что видно-то? Ничего не видно.
Углядев, что на него кто-то смотрит из окна, со второго этажа, Пашка повернулся и двинулся прочь.
— Эй, пацан! Служивый, я тебе говорю!
Парень, копавшийся в «жигуленке», приближался к нему. Остановился, прищурился.
— Не узнаю-ю… — медленно тянул он.
Но Шмаков-то сразу узнал его! Сано Фетиньев, знаменитый Фуня. С механизаторского отделения. Пашка еще учился, когда Фуню забрали в армию, — однако год, проведенный под его властью, запомнился как время самого жестокого в жизни беспредела. Даже в армии не бывало так страшно.
Фуня со своей шайкой наводил ужас на училище, — на них просто не было никакой управы. Боялись их и дирекция с преподавателями: могли убить, покалечить, изнасиловать, поджечь. С криками, с воем пролетали они вечерами по общежитию, врываясь в комнаты и хватая все, что близко лежит. Жратву поглощали тут же, рассевшись по кроватям. Вышибали двери у тех, кто запирался. И ладно, если не били. А если уж били — то в кровь, жестоко. Лущили девок, как хотели, а потом — таскали за собою, устраивали хоры. Троих из Фуниной компании тогда все-таки загребли: те поймали старика, отобрали у него две бутылки вина — а отобрав, заодно уж и избили. Да так, что дед через сутки отдал душу Богу. Может, и это бы пронесло — но оказалось вдруг, что был он и ветераном, и участником, да вдобавок ко всему — еще и бывшим директором лесхоза. Тут уж народ заворчал, требуя возмездия, и часть Фуниной гвардии упряталась в кутузку. А остальные что делали, то и продолжали делать, пока их не замела армия.
Фуню молва считала хитрым: сам он редко бил, хоть и славился своим ударом. Больше ходил, посмеивался, и даже казался иногда своим. Пашке удалось потом, в армии, встречать похожих на него людей.
Теперь Сано улыбался, щурил узкие глазки, склонив голову на плечо:
— Я жду ведь, эй! Когда учился? Год, группа?
Схватил служивого за руку и повел в тень, под тополь. Невысокий, плотный, широкоплечий. На широком лице — приплюснутый нос, тонкие губы. Он выслушал Пашку, хлопнул по погону:
— Ясно, ясно! Столяр-плотник, злой электрик. Я вспомнил тебя! В восемнадцатой комнате жил. Только… ты же, помнится, был чухан. Ну, говори! Чуханил маленько?
Пашка опустил голову. Нет, чуханом он себя не считал. Чухан — это человек опустившийся, не следящий за собою, запуганный, униженный, постоянно настороженный, словно ждущий удара. Такие тоже служили рядом с ним. Черт знает — было ли это в их природе, или просто парни сломались? Но он-то — какой же он чухан? Он всегда старался быть чистым, аккуратным, исполнительным. Только чувствуя опасность — замолкал, съеживался, и редко оказывал сопротивление. Знал: трепыхнись — и может быть хуже. Усвоено еще со школы. Другое дело, что такая жизнь: привыкаешь понемногу бояться, а потом уже всю жизнь глядишься испуганным. В последний армейский год прежний страх как-то стишился, размылся — начальство доверяло, ставило старшим в наряд, на правах старика он имел свой голос, и мог уже в компании прочих воинов знатно отдуплить товарища, неправильно понимающего службу.
— Нет. Я не чухан.
— Та-ак… А где служил-то? В артиллерии, что ли?
— В ракетных.
— И — сержант? Что же ты там делал? — Помолчав, с сомнением: — Все-таки, мне кажется, ты был чухан… Глянуть бы на твой военный билет.
Пашку вдруг словно ударило изнутри: он встряхнулся, поднял глаза на Фуню.
— Слушай, Сано — ты чего ко мне пристебался, а? Кто ты такой — мне допросы устраивать? Я домой еду! К матери, понял? Какое твое дело, где и кем я служил? Служил, за чужие спины не прятался. Я же про твою службу не спрашиваю, не суюсь.
«Станет бить, — думал он, — буду дратья, как учили. Он все-таки в кроссовках, а я в ботинках. На минуту-две попробую вырубить. А сам смоюсь тем временем».
Однако Сано и не думал драться: он снова добродушно усмехнулся, сунул в губы сигарету:
— Ла-адно ты… Думаешь, меня на испуг не брали? Все бывало. Забудь. Значит, оттарабанил? Давай лапу. Откуда ты, говоришь?
— Из Шкарят.
— Мать увидишь… Я тоже, помню, назад ехал — аж трясся весь. В Забайкалье, в танковых был. Знаешь, какая там тяжелая служба!
Тут распахнулось окно на втором этаже, и толстая училищная бухгалтерша Алевтина Николаевна крикнула:
— Саша! Дак я отправляю бумагу?
— Ну конечно! — откликнулся Фуня.
— Значит, опт?
— Опт, опт, опт!! — сгорланил тот — словно сглотнул три раза.
Окно закрылось.
— Ты теперь здесь работаешь? — спросил Пашка. — Мастером, что ли?
— Каким мастером! Фирму, брат, открыли. Тут удобно: склад, бухгалтерия…
— Машину купил? — Шмаков кивнул на «восьмерку».
— Числится только моей, а вообще — разъездная. Так-то нас не обижают здесь, попросим — дают и трактор, и грузовичок. Знают, что за нами не заржавеет. Да… ты Вальку Самохина знал?
— Спрашиваешь! Мы с ним тут в одном классе учились, одним призывом в армию уходили. Он что, вернулся уже?
— Привезли… Зимой, с Чечни, в гробу…
— Ой-ей-ей… вот беда! Валька, надо же… Я как раз от церкви иду, знал бы — и ему на свечку оставил.
— Его и так хорошо отпели. Я всех корешков собирал, отгрохали похороны по высшему разряду. Поминки, памятник заказали, старикам грошей подкинули. Бьют ребят черные, сволочи. Ничего, дождутся — начнем дуплить без разбора. Давай дуй, счастливо тебе добраться. Будут трудности — заходи. Я бы и выпил с тобой — да в завязе. Жизнь такая, голову трезвой надо держать, а то на-раз оттяпают. — Фуня протянул Пашке купюру. — Немного, но — выпить, закусить, меня вспомнить — хватит. Держи, земеля!