– Тоби надо, Хвая, с хронту тикать. Я ось тоби дытыну зроблю, и комысуйся на здоровьячко…
– Да как же я такая в больницу-то, Хома Хомич? Вдруг ребенок наш волосатенький получится?…
– Да, цэ трэба обмозговаты…
Но на мозги старшина Пискаренко не шибко был поворотлив, и, пока «обмозговывал», убило его.
Заменил старшину Пискаренко тоже старшина, грузин по национальности, из Сванетии, с диких гор. Ему было все равно, что женщина, что ишачка. Фая забеременела от горячего грузина. Неля, бывалая медсестра, боевая верная подруга, в окопных условиях сделала Фае аборт примитивным, зверским методом, которым пользовала себя и барачных баб Авдотья Матвеевна, передав свой навык дочерям: намылив живот, массировала его, проще говоря, постепенно и беспощадно выдавливала плод из женского чрева. Нелька узнала о Фаиной беде, о Божьем проклятии этом, и сделалась ей защитой и опорой, лютовала, обороняя подружку от мужиков, и кто-то из интеллектуально развитых грамотеев, понаблюдав уединяющихся, шепчущихся и что-то тайно делающих девушек, пустил слух:
– Живут, твари, друг с другом, по-иностранному это называется «лесбос».
– Да что же им, паскудам, нашего брата не хватает?! Кругом мужик голодный рыщет, зубами клацает!…
Терпи, девки, терпи, слушай, как поганец, какой-нибудь сопляк, бабу в натуральном виде не зревший, который, быть может, завтра будет хвататься за ноги, за юбку, крича: «Сестрица! Сестрица!…» – орет сейчас во всю нечищеную пасть: «На позицию – девушка, а с позиции – мать, на позицию – целочка, а с позиции – блядь…»
– 0-ой, Нелечка! Я думала, ты погибла! – спрыгнув в воду с еще не ткнувшейся в берег лодки, закричала Фая и с плачем бросилась к подруге. – 0-о-ой, Нелечка!… Мне говорили, лодка опрокинулась, все перетонули…
– Уймись! Уймись, говорю, – сипло воззвала Неля. – Спиртику. Дай спиртику иль водки мне и лейтенанту.
– Есть! Есть! Я прихватила! Я догадалась! – сбегала к лодке и, на ходу развинчивая пробку на зачехленной фляге, частила Фая: – 0-ой, Нелька! – снова припала к груди Фая. – Ой, моя ты хорошая, ой, моя ты миленькая! Живая! Живая! – и руками шарила по подружке, ощупывала ее. – Ох, да ты вся-вся сырая…
– Лейтенант грел, да грева от него, что от мураша. Мы с лейтенантом на гребях греться станем, ты на корму, четырех человек в лодку. И ни одного рыла больше! Накупались! Хватит! – властно скомандовала Нелька какому-то замурзанному чину с грязной повязкой на рукаве, распоряжавшемуся на берегу эвакуацией раненых.
Выорал все-таки «художник» Бескапустин кое-что: переплавили сотню бойцов, совсем не боевую, с миру по нищему собранную, патронов несколько коробок и гранат ящиков пять, да сухарей, табаку и сахару, помаленьку на брата. Не от пуза, но с водой, с ключевой, поддержаться можно.
Щусь поручил своему заму Шапошникову заняться распределением харчей, сам залег в глубоком, крепко крытом блиндаже, отбитом у немцев, понимая, что блаженству скоро наступит конец. Утром уязвленные немцы полезут на гору – так повелось уж в здешнем войске звать горбато всплывшую над местностью высоту. Сначала он еще слышал, как Шапошников распоряжался на улице, потом забылся, но еще какое-то время сквозь дрему улавливал, что происходит с батальоном. Привычка. Полужизнь, полусон, полуеда, полулюбовь. Слышал Щусь от трепачей-связистов, что на реке опрокинулась лодка с ранеными. Жалко, если Нелька утонула. Девка она ничего, и характером, и телом боевая. Надо было взять ее с собой в батальон. Скрылись бы в блиндаже этом, да уж распередний же здесь край передний, народ все время в окопах и по оврагам толкается, немцы колотят беспрерывно, вдруг подстрелят девку, а оно вон как вышло…
– Вам сказано – часть патронов и гранат в запас оставить, а то порасстреляете спросонья, потом что? – Шапошников, доругавшись, возвратился в блиндаж, влез на нары, толсто застеленные соломой, – всего у немца всегда в достатке, даже соломы.
Спасибо хитрому Скорику за Шапошникова – не стравил парня. После расстрела братьев Снегиревых не отослал в срок бумаги в округ, затем началась суета с формированием маршевых рот. Под шумок и Скорик куда-то слинял, бумаги или потерялись, или их вовсе не запрашивала военная бюрократическая машина. Вечный наш бардак помог сохранить Шапошникову и звание, и честь, да, пожалуй, и жизнь. Сам-то Шапошников решил, что это его Щусь отхлопотал, верный друг и боевой товарищ. Ах, парень, парень! Да положили они, судьи и радетели наши, на твоего Щуся и на тебя тоже все, что могли положить. Повезло – вот и вся арифметика. Братья Снегиревы на небе, видать, сказали кому надо, мол, порядочный, добрый человек этот наш командир роты Шапошников, хотя и среди зверья живет, вот и дошла их молитва до Бога – невинные ж ангелы-ребята, их слово чисто.
Утихает в траншее всякое шебутенье, лишь часовой кашляет, сморкается, простуженно сморкается, продуктивно, соплей о каску врага шмякнет – оконтузится враг. Телефонист Окоркин, сидящий у входа, дорвался до табачку, беспрестанно смолил, сухари грыз, потом опять курил, после, как водится, задремлет, распустит губы и тело, обвоняет весь блиндаж. Бывалые связисты – те еще художники! Умеют всякое действие производить тихой сапой. Выгонять из помещения начнешь – нагло таращатся – «да я, да чтобы…» – и непременно на писаря сопрут – древняя, укоренелая неприязнь связистов к писарям, трудяги-связисты считают, что у писаря работа конторская, легкая, повар кормит писаря густо, по блату, девки ублажают. Связист же, как борзой пес, всегда в бегах, из еды – чего на дне останется, девки на него, на драного да сраного, и не глядят, командиры норовят по башке трубкой долбануть, поджопник дать – для ускорения, – осатанеешь поневоле. Поскольку с товарищем командиром в конфликт не вступишь – себе дороже, то писаря-заразу и глуши – он по зубам.
– Да не сплю я, не сплю-у-у-у! – тихо, чтоб не мешать товарищам командирам отдыхать, отругивался телефонист Окоркин. – Сам не усни.
Начинается треп насчет какой-то пары, которая почти всю ночь сидит на камушке, и лопух-лейтенант никуда фельдшеричку не манит.
«Яшкин и Нелька», – решают бойцы и командиры в блиндаже, значит, живая девка – и хорошо, что живая, народу она нужная, да, может, и им пригодится еще. О какой-то любви к батальонному командиру говорить – только время тратить. На славном боевом пути этих любовей у Нельки – что спичек в коробке. Он к Валерии, к Мефодьевне, Галустевой привязался, присох и прочно, видать, думает о ней, тоскует.
Конечно, с Валерией трудновато. С налету вроде бы тяп-ляп и в дамки. Но вот из госпиталя приехал – совсем другой настрой и стратегия другая: она уже приняла директорство у Ивана Ивановича Тебенькова, совсем расхворавшегося, остаревшего как-то разом. Родовое село Валерии называется Вершками. Он с первого-то раза не потрудился ничего запомнить. Осипово как-то само собой в голову вошло, да и ребята, нечаянную радость познавшие, всю дорогу талдычили: «Осипово, Осипово».
После многолюдствия, окопов, госпиталя Щусь долго приходил в себя в этих самых Вершках, в окно глядел, ждал кого-то или чего-то – не идет ли по дороге войско, рота его клятая-переклятая. В землянку б ему из-под докучливого взгляда Домны Михайловны и распалившейся от запоздалой любви, в игривые, нежные чувства впавшей Валерии Мефодьевны, к братве бы фронтовой, чтоб коптилка дымила, чтоб кружка звякала, шум, анекдотец, песенка насчет баб и любви случайной, вальсок какой-нибудь о нечаянной встрече. «Все я угадала, Алексей Донатович, ай нет?» – посмеивалась, дурачилась Валерия Мефодьевна.
– Больно уж догадлива ты, дева! – усмехнулся Щусь, вскипая в себе: «Ни хрена ты не знаешь, мадама начальница, – песенка, анекдоты! Насмотрелась героических советских кинолент, позасирали вам мозги…» Но, в общем-то, ссориться им было некогда. В ту короткую, первую встречу в Осипово притереться-то друг к другу они не успели, теперь наверстывают. Делать по двору и дому товарищ офицер ничего не умел, да его особо и не неволили, да и Валерия, чуть чего – коршуном на своих: «Он после окопов, после госпиталя, раненый, избитый, усталый…»
Ездил, правда, раза два за топливом в лес, пилил с братом Валерии дрова, привозил и задавал скоту сено. Валерия для начала вышутила его – как и все неумехи, он пялил хомут на морду лошади книзу клячем. «Уронишь коня-то!» – скалилась белозубо. И она же, умница, наказала Василию по дрова в Троицу съездить, сообщено было капитану – дом Снегиревых занят, от самой Снегиревой никаких вестей не было и нет. Щусь постоял возле дома Снегиревых, Василий шапку снял и поклонился дому, Щусь следом за ним шапку снял и поклонился дому.
– Чисто вьюноши! – загорюнилась Домна Михайловна. Одна за книжечками просидела, в поле да на пашне молодость извела, другой в мундирах промаршировал. Теперя наверстывают. То-то, наша-то дворянка уже и позабыла, што замужем была, о ребенке не напомни – не встанет, все у ахфицера на коленях бы лепилась. Я и не знала, што она экая! И в кого?…