— Водка есть? — спросил я.
— Найдется! — обрадовался Севка. — Со льдом? С лимонным соком?
— Без фокусов. Просто водки.
— А-азвереть от тебя можно, братан! — еще пуще развеселился Севка, а глаза чуть прищурены, напряжены, кожа на скулах натянута: соображает, для прыжка группируется.
Уселись на кухне, а когда проходил я по коридору, то краем глаза увидел в раскрытую дверь спальни два больших распахнутых кофра.
Севка достал из холодильника вареную курицу, колбасу, сардины. Налил мне стопарь, а себе плеснул маленько в большой стакан с соком. Он пьет помалу — бережет себя для будущих свершений.
Севка улыбался всем своим открытым простоватым лицом Иванушки-дурачка, который уже становился грозным добро-молодцем, а вернее сказать — давно уже превратился в него, но об этом мало кто знает, и сам он не спешит кого-либо информировать об этом удивительном превращении.
Глядя на его добродушное бесхитростное лицо с затаенным стальным блеском глаз, я вспомнил одно наше семейное предание: когда Севке исполнилось семь лет, отец привез его в закрытый правительственный магазин и разрешил самому себе выбрать игрушку в подарок. Любую. Севка час простоял перед прилавками и, наконец, твердо и бесповоротно купил грубо склеенную из папье-маше маску осла. Все смеялись. Никому не приходило в голову, что мальчик выбрал судьбу — он до сих пор носит на лице эту маску, в прорезях которой еле заметно леденятся безжалостные глаза.
— Эва когда придет?
— Завтра, она на суточном дежурстве, — он мотнул головой в сторону спальни: — А я пока сам потихоньку собираю вещички…
— Ты едешь куда-то?
— К себе, в Женеву. Вношу свой скромный вклад в мирное наступление на переговорах по разоружению, — и захохотал. — А-а-риги-нально? Ну, давай выпьем…
Мы чокнулись, выпили, и я спросил:
— Когда отправляешься?
— Пока сам не знаю — на той неделе, наверное. А что?
— Да ничего. Просто так спросил.
Севка сердечно покачал ослиной маской:
— Все-таки ты очень хороший парень, — взял и просто так забежал спросить, когда братан уезжает. Эт-та а-атлична!
Я засмеялся:
— Нет, я просто давно хотел у тебя узнать — что ты там делаешь на переговорах? У американцев шпионишь или за нашими следишь?
Севка просто закатился, я думал, у него колики начнутся от смеха, вытер под своей картонной маской слезы на глазах, ответил прочувственно:
— Ну и ну! Ты сказанешь — хоть стой, хоть падай!
— Ну, а что же? Может, ты мне станешь доказывать, что ты настоящий эксперт по разоружению?
Севка продолжал веселиться, нахлобучивая все глубже ослиную маску, она уже сидела на его голове, как рыцарский шлем.
— Чего велят, Алешенька, то и делаю — всего помаленьку! — и для убедительности помахивал длинными ушами.
Он снова налил нам водочки. У меня уже шумело в голове, но очень хотелось выпить еще, чтобы не подкатывала под сердце острая ледышка страха, матереющая вместе с трезвостью. Хорошо бы всю жизнь прожить кирнувши — только опохмеляясь, и чтобы не покидал кураж, воздушная пустота нереальности, летучая легкость беззаботности.
Севка колдовал что-то со льдом, тоником, соком, и улыбка Иванушки-дурачка бродила по его маске, и весь он был — покой и праздность, пижонство и доброе легкомыслие — вплоть до костюма сафари, шикарных сабо и висящего на шее золотого амулета, крошечной медальки. Жутковатый зло-добро-молодец мимикрировал на глазах, мгновенно и незаметно трансформируясь в осла, Иванушку-дурачка, дерьмового плейбоя. Только глаза оставались те же — несмеющиеся, ждущие атаки, чтобы ударить на миг раньше. Эксперт по разоружению — одно слово.
— Ну, выпили?
— Давай!
Он свой стакан не выпил, а только прихлебнул, и я еще не вынырнул из горечи прокатившейся водки, из ее палящего дыхания, потери первого вздоха, вышибающего влагу на глазах, еще не видя Севки, поднырнувшего под мой стопарь, — я только услышал его голос:
— У Антона неприятности?
Я поставил стопку, продышался, закусил колбаской, медленно ответил:
— Да, неприятности. А ты откуда знаешь?
— Ну, ты даешь! — восхитился моей тупостью Севка. — Я хоть и не шпионю за американцами, но по службе соображать что-то обязан…
— И что же ты насоображал?
— Что из-за своих дел ты меня просить не придешь — мы же Епанчины, гордецы. На стариков тебе наплевать, да и случиться у них ничего не может. Гайдукова с Виленкой ты не любишь. Остается Антон…
Скукожившаяся старая маска, растрескавшаяся, с облезшей краской валялась на полу. Разоружение, ничего не скажешь, крепко готовит людишек.
Я молчал. Севка терпеливо улыбался, сидел, положив ногу на ногу, покачивая на мыске расписным сабо.
— Антон взял две взятки за незаконное предоставление квартир. Сейчас идет проверка. Если можешь — помоги это дело как-то притушить…
Я говорил, и у меня было чувство, будто я катал языком раскаленный свинец во рту.
Севка ничего не отвечал, а занялся разливкой водки. Я больше не любил Антона, ненавидел Севку, презирал себя. Мне была противна эта кухня, противен этот дом, осень, город за окном. Мне было противно все. И водки больше не хотелось.
Севка думал. Заброшена в заграничный кофр маска осла, безвременно скончался, исчез Иванушка-дурачок, да и никакого добро-молодца больше не было. Сухое, припаленное опасностью и злостью лицо нестарого Кащея. Я был ему неприятен как плохой вестник, я стал разрушителем этого импортного, слегка запылившегося уюта.
— Ничего не обещаю, — сказал он наконец. — Но подумаю. Я постараюсь…
И снова мы изнурительно молчали, и мне не верилось, что когда-то — незапамятно давно — мы долгие годы жили в одной комнате, я заползал к Севке в кровать, а он мне рассказывал страшные сказки, он оставлял мне пол-яблока, а я бегал с записками к его однокласснице, я очень гордился таким старшим братом. Сентиментальные слюни, глупости. Это было не с нами, это случилось в чьей-то чужой жизни.
— Меня интересует твое отношение к этой истории, — вдруг сказал Севка.
Я молчал — что я мог ему сказать?
— Нет, Алеша, ты уж, будь другом, не молчи, а ответь мне на вопрос, — он встал со стула, подошел и положил мне руку на плечо, и мне было неприятно его прикосновение, но я не решался отодвинуть его. — Я спрашиваю тебя не из праздного резонерства…
— А из чего же еще? — угрюмо отбрехнулся я. — Я — ответчик за брата своего.
— Я хочу, Леша, лучше понять людей — вообще. И тебя хочу лучше понять — в частности…
— Чего же тебе непонятно?
— А непонятно мне многое. Как получается, что молодой писатель, человек принципов и твердых убеждений, взявший себе задачу разоблачить преступность нашего общества и с риском для всей своей жизни, для благосостояния и общественного положения всей своей семьи, раскапывает историю убиения Михоэлса…
— Что-что? — поперхнулся я и сердце остановилось.
— Да-да — историю убиения Михоэлса, я не оговорился. И вдруг этот же человек бежит с наскипидаренной жопой ко мне, чтобы с помощью того же преступного беззакония отвести угрозу справедливого уголовного наказания от своего взяточника-брата. Как прикажешь мне это выстроить в сознании? Как мне это глубже освоить и понять?
Я оглушенно молчал. Севка знает о моих делах. Значит, я уже давно под колпаком. Кто-то настучал. Где-то я засветился. Все это больше не секрет.
У меня стал дергаться глаз. Я зажимал его ладонью, но он испуганно трепетал, прыгал, будто хотел изо всех сил вырваться из надоевшей ему моей башки.
И про мое поведение Севка сказал все правильно. Не проходит, видимо, даром, когда человек столько десятилетий носит маску осла.
— Мы все вместе разрушили мораль, — сказал я. — Растоптали понятия о приличиях. Больше нет нравственности. Нет морали. Но немного любви еще осталось в этом мире. Я люблю Антона. Я его любил. И хотел ему помочь.
— Все правильно, — как резиновый, подскочил Севка и быстро, допросно спросил: — А отца своего ты не любил?
— При чем здесь — любил отца, не любил? — махнул я рукой.
— При том, что ты своими изысканиями хочешь закопать в могилу еще живого папаньку. Тебе не приходило это в голову?
Я молча, тупо смотрел на него, и все мое нутро сводило от тоски и боли, которая, как судорога, охватывает в море неосторожного пловца.
— Поясни мне свою мысль, — попросил Севка. — Чтобы избавить своего брата от позора и преследования, ты готов, вместе со мной, совершить преступление. Ты понимаешь, что это — преступление? И одновременно хочешь выкопать на всеобщее обозрение, на чужой, злорадный погляд давно забытое преступление твоего папаньки? Как это следует понимать?
— Наш отец совершил преступление, имеющее общечеловеческое значение — за ним потоком хлынули бедствия целого народа, — вяло проронил я. — А от преступления Антона не пострадал ни один человек…