…Наконец-то я поняла, что объединяло людей, сосредоточенных в этом помещении: их объединяли мой стыд и позор. Да, этот бесконечный ряд спин (недаром они не показывали мне своих лиц) олицетворял собой весь стыд и позор моей жизни. Разве можно было жить среди всего этого смрада, разве можно было принимать это за жизнь? А если не принимала, никогда не принимала, то зачем было мараться?
Я оглядываюсь на себя прежнюю и не узнаю. Пропасть разделяет нас. В самом начале пути, ущербный, упрямый ребенок, ты уже знала, что в этой пустыне нет жизни. Что же погнало тебя вперед? Неужели тебя обманули миражи соблазнов? Ты ведь прекрасно понимала, что это всего лишь миражи и не твоими жалкими силами вдохнуть в них жизнь. Жалкий, хилый ребенок, перегруженный отрицательным опытом, ты робко ринулась вперед, вдогонку за остальными. Ты тащилась за ними следом и прилежно училась их способам выживания. Тебе казалось: еще немного — и ты научишься жить в пустыне. Тебя гнала надежда на чудо. Почему человек так жаждет чуда, откуда в нем берется эта безумная мечта?
Каждую минуту издыхая от жажды, ужаса и отчаяния, то и дело оглядываясь назад, ты тащилась через пустыню, тащилась из последних сил, и силы оставляли тебя. Да и где тебе было знать, что из той страшной сказки можно выбраться только не оглядываясь?
Но вот пустыня с ее миражами и могилками осталась позади. Ты стоишь на противоположном ее конце в таком же смятении, тоске, как и двадцать лет назад, стоишь, в недоумении разглядывая свой пагубный маршрут. Даже намека на чудо не встретилось на твоем пути…
Внезапно решительный голос Эдика снова выдернул меня на поверхность и вернул к реальности.
— С меня довольно, капитан! Мне надоело слушать эту дребедень! — дерзко заявил Эдик. — Сейчас я расскажу вам, как было дело, и пойду восвояси. По рукам, капитан?
За барьером что-то проскрипело.
— Значит, по рукам, капитан?
— Клянусь говорить правду, только правду и ничего, кроме правды, — торжественно начал он. Кто-то хихикнул. — Молчать, падла! — резко приказал Эдик. — Молчать, пока я говорю!
Эдик сделал торжественную паузу, грозно оглядел собравшихся:
— Итак, я проснулся среди ночи вместе со всеми от страха. Страха смерти! Да, я почувствовал Ее, Она была уже там, в комнате. Я ощутил Ее дыхание и в этом нет никакой метафизики, — смерть чуют даже кошки и собаки. Ее чуют все, кроме левацких поэтов, которые посвящают Ей свои стихи. — Он ткнул Опенкина локтем под ребро и злорадно усмехнулся, когда тот застонал. — Итак, никто из присутствующих не виноват. Смерть сама пришла к нам. Она могла выбрать любого из нас. Я лично отчетливо почуял, как Она заглянула мне в лицо. Я даже перестал дышать и притворился мертвым, ну, знаете, как будто перед медведем. Но Она меня не тронула, потому что приходила на сей раз не за мной. Вот только за кем именно Она явилась, я долго не мог понять. А когда понял, было уже поздно, слишком поздно…
Смерть приходила за Ирмой. Именно за Ирмой. Она не хотела жить, я это давно заметил. Она не любила жизнь и ненавидела всех, кто пытается выживать. Да, согласен, живем мы неважно, паскудно живем, но нам ведь тоже несладко приходится. Нечего нас презирать, мы тоже не виноваты, что нас так передавило и раскурочило. Ничего особо плохого мы Ирме не делали, просто у нее кончился завод. Есть мнение, что даже количество наших вздохов и выдохов предопределено. Ну так вот, Ирма больше не могла жить, она хотела умереть, и смерть пришла за ней. Никакой фантасмагории тут нет, все элементарно. Смерть приглашали, Она пришла и взяла свое… А Рудик тут ни при чем, он не виноват, что смерть выбрала его своим орудием. Он всегда был тупым орудием. Да и сами посудите, капитан, разве можно убить человека только за то, что он хочет зажечь в комнате свет? Тем более что ничего страшного в помещении не было и скрывать там было решительно нечего. Да, я бывал в бардаках, где действительно страшно зажечь свет, но тут, смею вас заверить, не было ничего подобного. Ну Опенкин, как всегда, обхаживал какую-то швабру. Да и она к тому времени слиняла. Кто она? Этого вам не скажу, капитан. Я вам не какая-то лагерная шестерка, я человек свободный, что хочу, то и говорю. Кроме того, данная швабра тут и вовсе ни при чем, поверьте мне на слово, капитан, иначе мы никогда не доберемся до истины.
Итак, виновата только Ирма, одна лишь Ирма. Она давно звала смерть, а та вдруг возьми и явись на ее зов. Это факт. Я все сказал. Адью, капитан! — Эдик лихо щелкнул каблуками, браво развернулся и зашагал к выходу.
Его никто не останавливал, и только я рванулась за ним вдогонку. Я вдруг поняла, в чем дело, мне так много хотелось у него спросить.
— Постой! Погоди! Остановите его! — во всю глотку кричала я. Но Эдик даже не оглянулся. Он не заметил меня и не услышал, как не заметил и не услышал никто из присутствующих.
Когда дверь захлопнулась за Эдиком, я понуро побрела назад к своей скамейке. Итак, они убили меня, убили случайно, ненароком, только за то, что я хотела зажечь свет, а это кому-то было неугодно. Нет, Рудик тут ни при чем, ему нечего было скрывать, да и страстей таких, чтобы убить человека, в нем никогда не было…
Растерянная, жалкая, босиком, я брела по грязным половицам, и факт моей смерти постепенно доходил до меня. Взгляд мой случайно упал на зеркало, и я поняла, почему его тусклая поверхность с самого начала так привлекала меня. Приближаясь к зеркалу, я уже знала, что там увижу, знала точно…
Да, меня не было в зеркале, я больше не отражалась в его тусклой поверхности, потому что материальной, телесной, меня не было в этом помещении… Не было! Подумать только, не было!
Вместо меня в зеркале, висевшем косо, отражался только спящий политурщик. С каким-то особым вниманием я разглядывала в зеркале его безжизненное лицо и гадала: где же он находится в данный момент времени, на том свете или на этом, и виден ли он всем остальным или только мне одной? А если он умер только что, на этой скамейке, то я лично могла бы это заметить. Впрочем, тоже неизвестно, — может быть, мертвые души общаются между собой еще меньше, чем живые.
И тут вдруг со мной случилась какая-то невероятная легкость, почти невесомость, какое-то шальное, окаянное веселье внезапно подхватило меня и понесло кругами, будто осенний лист на сквозняке. Мне вдруг дико захотелось пройтись по потолку и с громким смехом вылететь в форточку. Я уже знала, что теперь-то могу себе это позволить. Только жаль, что этого никто не увидит. Еще мне захотелось устроить им дикий скандал, перевернуть все вверх дном, дергать за носы, щипать, щекотать до полусмерти. Хохот распирал меня, и, покружившись под потолком, я плюхнулась на свою скамейку рядом с политурщиком, и злобный истерический хохот взорвал все это замызганное помещение. Я хохотала над своей просранной жизнью и ее гнусным концом, хохотала над этими ублюдками, которые так бездарно укокошили меня и теперь вынуждены расхлебывать эту заваруху. Отчаянная, шальная радость, что я так ловко улизнула от них, смылась, обошла на вираже, оставила с носом, буквально душила меня. Я хохотала громко, взахлеб, самозабвенно, одержимо, как ни разу не смеялась при жизни…
Мне вдруг показалось, что надо разбить зеркало, и, продолжая хохотать, я приблизилась к нему и уже занесла руку, но тут с удивлением обнаружила какую-то рябь в его тусклой глубине… Через мгновение там появилось мое размытое изображение, оно проявлялось в зеркале, как проявляется в ванночке отпечатанная фотография. Я очень удивилась, но не могла унять своего непотребного хохота, и поэтому изображение в зеркале плясало, и я не могла как следует его разглядеть… Зато я вдруг явственно услышала собственный хохот. Будто у меня перед этим были заложены уши, а теперь вдруг открылись.
Мой дикий, загробный хохот оглушил меня саму. Мне казалось, он растет, ширится… И вдруг будто судорога прошла по ряду спин там, на барьере. Все они тревожно задвигались, переглянулись и вдруг разом повернулись и уставились на мое изображение в зеркале. Их ошалелые бледные физиономии выражали такой неподдельный ужас, что это и впрямь было очень смешно. Но самое смешное — они вдруг начали креститься. Подумать только, эти ходоки, которые в жизни не верили ни в Бога, ни в черта, вдруг стали креститься — для этого стоило умереть!
Мой хохот достиг апогея, он разрывал меня на части, душил — это был уже не смех… злобное рыдание душило меня… Я еще успела подумать, что при жизни весь этот сброд порой оживал и прикидывался живым. Я оживляла их ценой своей жизни, но жить самостоятельно они не способны, потому что, по сути дела, это всегда был лишь мертвый хлам.
Внезапно посыпались битые зеркальные стекла, будто прорвало сферу, которая отделяла меня от всего мира. Мне в затылок пахнуло горячим навозом. Это дыхание кошмара у меня за спиной испугало меня, я шарахнулась прочь и оказалась на Невском проспекте, возле решетки сада Дворца пионеров. Глубокой зимней ночью я торопливо шла, почти бежала по пустынной улице и не узнавала ее, потому что все вокруг дома — решетка, деревья за ней и даже мостовая под ногами — все было покрыто белой изморозью. В этом сверкающем инее город напоминал негативную фотографию, и была в этом заиндевелом сиянии своя зловещая красота. Будто этот мертворожденный город наконец-то полностью отделался от всех форм жизни и теперь красуется сам по себе, как перед объективом инопланетянина, пустой и свободный. Я даже подумала, что катастрофа позади и бояться мне теперь уже нечего, но тут меня опять стали настигать.