Изредка Филлипа все-таки казалась веселой и смеялась его шуткам. В компании она бывала даже очень веселой, но он никогда не знал, насколько верить ее веселости. Она любила своих детей, брала их на руки и горячо целовала, но им не нравилось такое обращение, старший говорил сердито, что нечего его тискать, тогда Филлипа уходила в другую комнату и плакала. Иногда она плакала и при детях, они привыкли к виду ее слез. Единственными мгновениями истинной радости, которые Габриэль запомнил, были первые минуты после рождения каждого ребенка: Филлипа сидела в постели бледная, с блестящими капельками пота на лбу и прилипшими к щекам прядями светлых волос, и торжествующе улыбалась, блаженствуя после перенесенных страданий. Появление на свет третьего ребенка было омрачено тем, что это оказалась девочка. С тех пор Филлипа стала совсем невыносимой; Габриэль, имея двух сыновей, хотел дочку, и всякий раз, когда об этом заходила речь, Филлипа вроде бы не протестовала, но, когда по окончании родовых мук ей сказали, что у нее дочь, она тихо застонала и не то в шутку, не то всерьез ответила, что не знает, что делать с девочкой. А вскоре после родов он заметил, как Филлипа смотрит на выпроставшиеся из пеленок задранные ножонки и красное нежное свидетельство принадлежности к полу, выставленное как первый знак отличия, дарованный природой, — во взгляде Филлипы вдруг открылась — во всей своей пугающей сокровенности — сила ее неуемной, оберегающей, сострадательной любви. За мальчиков у нее нет страха, подумал Габриэль, но в девочке она видит себя и возвращение своей боли.
Он привык к гнетущему чувству ответственности за состояние Филлипы, и по временам казалось, что это чувство поглощает всю его жизнь. Бывали дни, когда оно не покидало Габриэля даже на работе, и, не давая передышки, с новой силой наваливалось, когда он возвращался домой. Но чаще ему удавалось не думать о Филлипе, когда ее не было рядом. Габриэль был человеком общительным. По работе встречался со многими людьми (если это можно было назвать работой, в чем он, со своей врожденной требовательностью, часто сомневался), и само собой получалось, что его время заполнялось общением. Но друзей у него было мало — необходимость скрывать неблагополучие в своей семье отгораживала Габриэля от внешнего мира, он был слишком совестлив, слишком тесно связан с Филлипой, чтобы уйти от нее, и она жила в самой закрытой, бескровно-онемелой части его сознания. Он был очень близок со своими сестрами и братом и единственный из Денэмов считал такую привязанность противоестественной, усвоив это мнение от жены, которая смотрела на всех Денэмов с великим предубеждением, так что Габриэль, бывая в родительском доме, испытывал смутное чувство вины. А сами Денэмы, по своей деликатности, никогда не затрагивали тему влияния Филлипы на Габриэля и их взаимоотношений, но он страдал от сознания, что жена сторонится его близких и что вечера, проведенные в его родном доме, для нее пытка.
Он часто думал о разводе как о великом, но нереальном благе — ведь у них были дети, да и какие у него были основания для развода? Ничего особенного между ними вроде бы не происходило. Они принимали гостей и сами ходили в гости, спали в одной постели и даже читали одни и те же книжки. Но иногда Габриэлю казалось, что он больше не выдержит — сам усядется, как она, глядя в стену, и начнет плакать. Он пытался вспомнить, как все это началось, но не мог — они никогда не были счастливы, хотя до свадьбы счастье казалось возможным. Даже в красоте Филлипы всегда было что-то упадочное, но он в своей безмерной гордыне думал, что сможет жить с таким злополучным созданием — он с детства привык верить в свои силы, и ничто ни разу в жизни не поколебало в нем этой веры. В школе и в университете он всегда был в числе самых популярных личностей, счастливых избранников судьбы, не имевших проблем в общении со сверстниками, и пользовался неизменным успехом у девушек. В его школьных характеристиках говорилось, что ум сочетается в нем со скромностью и чувством товарищества, школьное начальство всегда благоволило к нему, он привык ощущать себя своим в окружающем мире и со всеми ладить. Иногда Габриэлю казалось, что его любовь к Филлипе была тем неблагоприятным поворотом судьбы, который восстановил в его жизни спасительное равновесие. Он выбрал Филлипу потому, что она была совсем не такая, как он сам, была вне сферы его понимания и отношения к жизни, вне действия его обаяния. Их совместная жизнь не удалась, и он убеждал себя, что эта неудача была ему необходима, чтобы поддержать в нем жизненный тонус.
Филлипа часто повторяла, что не любит его, что они чужие и он может уйти от нее, если хочет. Она говорила, что ей все равно, уйдет он или нет. Габриэль же знал, что на самом деле ей не все равно, что он нужен ей, но просто ей необходимо твердить ему, что он ей не нужен. Да, он знал это, но в глубине души не считал себя обязанным знать. После всего, что она ему говорила, он давно мог бы уйти, не поступаясь своим благородством, и его удерживало только великодушие. Он считал, что если после стольких лет терпения наконец не выдержит, то это не будет низостью — оглядываясь назад, он видел, что действительно сделал все, что мог. Он заранее себя оправдывал. Когда Филлипа забеременела в третий раз, она больше не подпускала его к себе в постели, она не выносила даже поцелуев, и, только успокаивая ее после очередного приступа слез, он мог слегка коснуться губами ее щеки. Нельзя требовать от мужчины, чтобы он вечно жил, как монах, даже закон это учитывает, размышлял Габриэль. А в Кларе было именно то, чего он ждал от женщины, и он почувствовал, что больше не способен на самоотречение.
Он вспоминал Кларино лицо, ее бледные губы, полные и мягкие, такие доступные, но не беззащитные. Они были так выпуклы, так отчетливо очерчены. Клара казалась ему и сильной и нежной — такая осязаемая и неуловимая.
У Филлипы после родов тело было в белесых шрамах. Ее зашивали, она была слишком узкой, и ее подлатали, но не особо удачно.
Филлипа как-то ехала на метро, и по ее лицу без всякой причины катились слезы. Вслед за ней из вагона вышел какой-то молодой человек, индиец, одинокий студент. Он сказал ей:
— Не плачьте. Пожалуйста, не плачьте. Ваши слезы напоминают мне о моих собственных печалях. Я думаю, вот я получу письмо из дома, может быть, узнаю, что моя мать, или мой брат, или дети моего брата больны. И я сочувствую вам. Не плачьте, не надо. Я думаю, как я одинок, совсем одинок, и никто не подойдет ко мне и не скажет «не плачь».
И Филлипа, спокойно улыбаясь, ответила, что плачет просто так, что она слишком часто плачет.
Он поднялся с ней по эскалатору, вышел на Риджент-стрит и пошел рядом. Они остановились на углу, Филлипа стояла и смотрела на витрину с одеждой за спиной молодого человека, а он говорил о своем одиночестве, и о своей работе, и о том, как он не пошел на работу в этот день, и о том, какая безрадостная, тяжелая у него жизнь. Он все говорил и говорил тихим голосом, а Филлипа стояла и, не вникая в суть его слов, слушала монотонно-печальное звучание его голоса, не сводя глаз с серой синелевой блузки в витрине, думая о своем невыразимом страдании, а голос молодого человека все звучал и звучал, и ее слезы высохли, их источник иссяк под действием неумолимых фактов чужой бедности, Филлипа знала: у неимеющих отнимется и то, что имеют, и такие обездоленные будут вечно встречаться на улице и вечно напрасно изливать случайным слушателям свои печали.
Габриэль написал Кларе. Она не знала, какой шаг он теперь предпримет, боясь и думать, что он может вообще больше ничего не предпринять, и, когда получила письмо, поняла: это лучшее, что можно было вообразить. Габриэль писал:
Милая Клара!
Ну что я могу вам сказать? Я должен вас видеть. Не хочу больше полагаться на случайность и делаю шаг вам навстречу, хотя боюсь, не отступите ли вы — в силу обстоятельств или в силу вашего характера. Пишу вам, чтобы не видеть, как вы отступаете. Я буду ждать вас в следующий четверг в час дня в отделе восточных товаров магазина «Либертиз» (не удивляйтесь, я потратил добрых полчаса на сочинение этой фразы). Если придете, мы сможем вместе где-нибудь пообедать, а если — нет, значит — нет. Я приду заранее и не заставлю вас ждать.
Ваш Габриэль.Клара несколько раз перечитала это письмо, и чем больше она в него вчитывалась, тем более уместным оно ей казалось, и такая уместность была для нее верным признаком подлинности чувств. За свою жизнь она получила не одно приглашение, и хотя со времен Хиггинботама и Уолтера Эша уровень пунктуации в них возрос, но — не слишком существенно. В письме же Габриэля Кларе понравилось все: от формы обращения — единственного цветового пятна, до нежного всеобъемлюще-бессмысленного «Ваш» в заключение. Ей понравилась бумага, на которой письмо было написано, — официальный бланк с адресом компании, где Габриэль работал (Клара заметила: это недалеко от «Либертиз», что делало еще более нейтральным выбор места встречи), ей понравился почерк, мелкий и ровный, — смягченный и чуть менее изящный вариант почерка Клелии. И понравился тон письма — скромное отсутствие самонадеянности и спокойная деликатность. Габриэль предлагал ей свидание в приемлемой для нее форме, без особого риска для ее самолюбия, и поразительно: он даже интуитивно предугадал тайный страх, который внушала ей необходимость ждать мужчину у всех на виду. Она с волнением подумала, не может ли такое предвидение быть результатом большого опыта, но эта мысль не отпугивала ее, а, в сущности, может быть, даже подстегивала.