Бунт Гилберта и Титуса выразился и в намеках, что мне пора что-то предпринять насчет Бена. Гилберт, во всяком случае, что-то мямлил в этом смысле, и Титус, несомненно, был к этому причастен. Что именно я должен сделать, было не так ясно, но какого-то шага они от меня ждали. Петь они стали поменьше и побольше сидели на кухне и шептались как заговорщики; и я даже среди других своих горестей и забот испытывал ревность, когда видел их вместе и они сразу замолкали при моем появлении. Они то и дело бегали смотреть, нет ли писем, Гилберт даже купил большую квадратную корзину и пристроил ее на камнях в конуре, чтобы какое-нибудь письмо не намокло или его не унесло ветром. Я не вступал с ними в разговоры, очень уж боялся, как бы не услышать от Титуса, что он намерен сходить на разведку в «Ниблетс». Что, если Титус уйдет в «Ниблетс» и не вернется? О нелепой похвальбе Розины я им, конечно, не рассказал, да и про себя решил, что это очередная выдумка назло мне. Не забыл и той новости, что узнал от нее, как ни гнал от себя эти мысли. Я от души надеялся, что она отбыла обратно в Лондон.
К вечеру того дня я внушил себе, что, если Бен не даст о себе знать, я завтра что-то предприму, что-то окончательное, решающее, хотя и не видел еще ясно, каким будет этот шаг к избавлению. Скорее всего я увезу Хартли и Титуса в Лондон. Сколько еще можно надеяться, что она проявит собственную волю. Наверно, она хочет, чтобы я увез ее силой. Придя к этой мысли, я почувствовал, что решение мое почти созрело, я даже почувствовал какое-то облегчение. Но это решающее «завтра» в том виде, как оно мне рисовалось, так и не наступило.
К вечеру плотный голубой воздух стал темнеть, тяжелеть, хотя солнце светило и небо оставалось безоблачным. Солнце светило как сквозь дымку, но дымка словно состояла из голубых капель, слетевших с неба. Я помню мертвенный колорит этого вечера, яркий сумрачный свет, блестящие, вибрирующие краски скал, травы за шоссе, желтой машины Гилберта. Ни ветерка, ни малейшего дуновения. Море угрожающе спокойное, гладкое как стекло, маслянистое, везде одинаково синее. Беззвучные зарницы на горизонте — как гигантский далекий фейерверк или какие-то нездешние атомные взрывы. Ни облачка, ни глухого раската грома, только эти огромные беззвучные вспышки желтовато-белого света.
Днем я побеседовал с Хартли, мы говорили о прошлом, и я вновь ощутил узкий чистый ручеек общения с ней, становившийся, как я убеждал себя, все глубже и шире. Да, легкость этого общения несомненна, аромат его ни с чем не спутаешь. Здесь я мог водрузить знамя моей любви, мог надеяться мало-помалу убедить ее. Любовь к ней в такие минуты выливалась в сострадание, в жалость, в одно желание — уберечь, исцелить, пробудить жажду счастья там, где раньше была пустота. Для этого я старался всеми правдами и неправдами заглушить в ней мысль о возвращении домой, незаметно внушая ей, что теперь оно невозможно; а пока пусть тешит себя иллюзией, что это возвращение состоится, скоро она поймет, что оно немыслимо, что она сама его больше не хочет. Исподволь я усиливал нажим. Моя тактика постепенности была выбрана правильно и скоро, скоро принесет свои плоды. Хартли еще повторяла, что ей нужно домой, к мужу, но говорила она это почти спокойно и, кажется, не так часто и словно бы механически.
Наконец я ушел от нее. Днем я перестал ее запирать. Она ведь нарочно, упорно пряталась — от Гилберта и, главное, от Титуса. Да и куда она убежит днем
незамеченная? Другое дело — ночные приступы отчаяния. В парадную дверь позвонили. Спустившись в прихожую, я увидел, как дрожит проволока, еще раньше, чем услышал негромкий звонок на кухне. Я подумал: Бен. Спросил себя: один? И чтобы обогнать страх, пошел к двери быстро, без всяких предосторожностей. Я не стал запирать дверь на цепочку, а сразу распахнул ее. Передо мной стоял мой кузен Джеймс.
Джеймс улыбался спокойной, глуповатой, довольной улыбкой, которую он иногда на себя нацеплял. В руке он держал чемодан. На шоссе рядом с «фольксвагеном» Гилберта стоял его «бентли».
— Джеймс! Какими судьбами?
— Ты забыл? Ведь завтра Троица, ты пригласил меня.
— Ты сам себя пригласил. А я забыл, разумеется.
— Если хочешь, могу уйти.
— Да нет, нет, входи… Зайди хоть на минутку.
Меня охватили замешательство, досада, испуг. Появление моего кузена предвещает недоброе. Его присутствие в доме все изменит, вплоть до чайника. Здесь мне с Джеймсом не сладить. При нем я не могу управлять своей жизнью.
Он вошел, поставил чемодан, с интересом огляделся.
— Хорошо стоит твой дом. А эта бухта с шаровидными валунами просто поразительна. Я, конечно, ехал нижней дорогой.
— Конечно.
— А этот громадный утес в море, весь усеянный кайрами… ты понимаешь, о чем я говорю?
— Нет.
— Ты его что, не видел? Ну да ладно. И башня «мартелло» здесь, оказывается, есть. Это тоже твои владения?
— Да.
— Понятно, что это место тебе приглянулось. Дом когда построен?
— Ох, не знаю. В начале века, чуть раньше, чуть позже. О Господи!
— Что с тобой, Чарльз? Ты меня извини, надо было предупредить тебя письмом. Я пробовал позвонить, но у тебя, видимо, нет телефона. Я могу остановиться и не у тебя. Мили за две отсюда я проезжал мимо очень приятного вида гостиницы… Ты здоров, Чарльз?
— Заходи в кухню.
Из-за необычного освещения в кухне было полутемно. Одновременно с нами туда вошли через другую дверь Титус и Гилберт, и позади них мигнула беззвучная летняя зарница.
Пришлось их представить друг другу.
— Знакомьтесь, это мой кузен Джеймс, заглянул ненадолго. Гилберт Опиан. А это мой юный приятель Титус. Больше здесь никого нет, мы перед тобой в полном составе. — Говоря это, я как бы случайно приложил палец к губам, авось заметят.
— Титус, — сказал Джеймс, — значит, ты здесь. Это хорошо.
— Не понимаю, — сказал я Джеймсу. — Ты же его не знаешь.
Я заметил, что Титус уставился на Джеймса, словно узнал знакомого.
— Нет, но ты упомянул о нем в нашем разговоре, неужели не помнишь?
— Ах да. Ну как, Джеймс, выпьешь на дорогу?
— Спасибо. Чего-нибудь. Хоть вот этого белого вина, благо откупорено.
— Мы пьем его с черной смородиной, — сказал Титус.
— Вы его кузен по отцовской или по материнской линии? — поинтересовался Гилберт, он любил ясность в таких вопросах.
— Наши отцы были братьями.
— Чарльз всегда притворяется, что у него нет родных. Такой скрытный.
Любезно вращая глазами, Гилберт налил четыре бокала вина. Он немного похудел, лазая по скалам в своих новеньких спортивных туфлях. Выглядел моложе, держался свободнее. Титус подлил в бокалы сока. Было ясно, что оба они рады новому человеку, непредубежденному, со стороны, с которым можно поговорить, который разрядит атмосферу; рады, возможно, и тому, что мы получили подкрепление.
— Да, дом у тебя очень своеобразный и интересный, — сказал Джеймс.
— Ты не ощущаешь никаких вибраций? Джеймс взглянул на меня:
— Кому он принадлежал?
— Некоей миссис Чорни. Я о ней ничего не знаю.
— Из верхних окон, вероятно, видно море?
— Да, но самый лучший вид открывается со скал. Могу тебе показать, если ты не торопишься. У тебя что на ногах? А то здесь недолго и ногу вывихнуть.
Я хотел поскорее увести Джеймса из дома. Мы вышли на лужайку, и я довел по камням до нагретой солнцем высокой скалы с видом на море. Море успело изменить оттенок — теперь это была бледная дымчатая лазурь, испещренная мельчайшими бликами.
— Такая духота, Джеймс, ты, надеюсь, не против того, чтобы остановиться в этой гостинице, она называется «Ворон», оттуда замечательный вид на бухту, которая тебе так понравилась. А если поедешь нижней дорогой, успеешь наглядеться на чаек, или как их там зовут. Дело в том, что в доме у меня нет ни одной свободной кровати. Все заняты. Титус и так уже спит на полу. — Понимаю, ситуация сложная.
Ничего ты, к счастью, не понимаешь, подумал я. И еще подумал, через две минуты провожу его до машины.
Я посмотрел на моего кузена — при ярком сумрачном свете он, как и все вокруг, был виден до жути отчетливо. Джеймс принес с собой по камням свой бокал и теперь потягивал вино и смотрел на море с видом полного отдохновения и довольства, от которого впору было на стенку лезть. На нем были легкие черные брюки, блекло-розовая рубашка с открытым воротом и белый летний пиджак. Вообще-то он уделял мало времени своему костюму, но ему случалось и пофрантить, на свой лад. Его горбоносое лицо было темным от неистребимой щетины и от странной тени — возможно, от непроницаемых, почти черных глаз, — которая словно всегда его омрачала. Темные волосы, непричесанные, торчали во все стороны.
Мне вдруг подумалось, раз он ушел из армии, зачем ему было ехать ко мне в гости под праздник, когда на дорогах столько машин?