противоположного угла доносится сонное такое бормотание: «Кто не взял, тому легче...». Развернул Соломон бумажку, говорит:
«Ты прав, твоя поллитра».
- Я встречала таких людей, - сказала Эра. - Над ними очень легко потешаться. До неприличия легко.
- Опять ты мною недовольна.
- Мне тревожно, - сказала она. - У тебя в глазах безумие. Ты рассказывал о Доне Ташкевиче, а думал о том, как ваш курс везли на практику на Черное море. Почему у тебя дрожат руки ?
Он посмотрел. Руки в самом деле дрожали.
Утром снова было яркое солнце. Даже мрачную башню похожего на турецкую крепость вокзала оно высветлило, смягчило, чтобы она не слишком удручала человечество. Овцын настежь раскрыл окно и, вдыхая морозный воздух, почувствовал острый, мучительно знакомый запах. Закрыл глаза, стал вспоминать, откуда этот запах, в какой дали жизни был он связан с громадной, недоступной рассудку радостью. И вспомнил. Тогда было море и сваи разрушенного причала, обросшие темно-зелеными, колышущимися в воде бородами тины, а он только что вылез из окна дедова дома, пока все спали. Он барахтался в море, прыгая в прозрачную глубь со свай, вылавливал из тины рачков, ракушек и прочих смирных жителей, потом побежал вперед по песчаному берегу, потому что впереди за каждым утесом была тайна; а когда изможденный и счастливый вернулся обратно к разрушенному причалу, откуда уже виден маячивший на горушке дедов дом, солнце стояло высоко - возможно, было за полдень.
На свае сидел пятилетний Сашко, который приходился ему, шестилетнему, троюродным дядей.
- Мамка тоби шукала, - сообщил троюродный дядя на очаковском диалекте русского языка.
Мамка есть мамка.
- С ремнем? - спросил он.
Радость ушла, стало жарко, потно, заболели ноги. Отчаянно захотелось
пить.
- До ремня недалеко ходыти, - философски произнес Сашко, поглядев на дом деда. Ему троюродным дядей доводился именно Ванин дедушка, что уже никак не укладывалось в голове.
- Сашко, давай сховаемся,- сказал он.
- От ремня ховаться, тильки бильше нарываться,- произнес мудрый и часто поротый Сашко. Но, отчетливо представляя себе последствия, все же прыгнул со сваи и поплыл вслед за троюродным племянником к рыбацкой пристани.
Рыбаки напоили холодной водой из дубового анкерка, дали хлеба с арбузом. Снова была радость; и только когда вспоминалась мама, вздрагивало сердце и хотелось забраться в отходящий баркас под настил, и чтобы этот баркас многие дни не подходил к желтому берегу, где, как маяк, торчал на горушке дедов дом. К вечеру дед нашел их, вытащил из-под опрокинутой лодки, куда они забились, издали увидав высокого сутулого старика, широкими шагами шествующего к пристани. Дед крепко взял за уши обоих и на таком оригинальном буксире привел домой. Было страшно, пока не выпороли. Тогда снова стало хорошо и весело. Перебивая друг друга, дядя и племянник рассказали свои приключения, до отвала наелись ухи, картошки с курятиной и абрикосов, получили разрешение надеть штаны и убежали в клуб шестой раз смотреть кино про Александра Невского.
- Ты выморозил всю квартиру, - сказала Эра. - Иди лучше закаляться под холодный душ.
«Но почему запах? - думал он. - Откуда в Москве этот запах? Или у меня безумие уже не только в глазах?»
Он закрыл окно и ушел в ванную, подавленный видением невозвратимого. Нет теперь ни деда, ни Сашка, ни разноликих дядей и теток, сестер и братьев разной степени родства. Война разметала и погубила непокорный клан. Стоит на Одесском кладбище памятник одному из братьев. На Очаковском угомонился под четырехгранным обелиском девятилетний партизан Сашко, не боявшийся порки, не испугавшийся и пуль. Деда расстреляли на том самом острове, где когда-то был казнен лейтенант Шмидт... Только дом остался, все так же маячит на горушке и виден с моря. Но живет в нем другая семья, которой больше повезло в те грозные годы.
Эра кормила его завтраком. Он молчал, жевал нехотя, не разглядывая, что жует, и она несколько раз спрашивала:
- Где твои мысли?
- В прошлом, - отвечал он, потом сказал сердито: - Перестань. Нет у меня никаких мыслей.
- Что же тогда у тебя? - спросила она.
- У меня ничего, - сказал он и вздрогнул так, что звякнула ложка в стакане. Страшный смысл слова дошел до глубины сознания.
Хорошо, что раздался звонок. Он пошел открыть дверь.
- Извините, Иван Андреевич, - сказала Ирина Михайловна.
- Что случилось? - спросил он, глядя в ее растерянное лицо.
Она сказала:
- Леня не ночевал двое суток. И не выходил на работу. Думала, может, он заходил к вам.
- Должен был зайти, - сказал Овцын. - Странно, что не зашел.
- Извините, я пойду, - проговорила она, запинаясь. - Каждый год это повторяется, и каждый раз я теряю голову.
- Обождите, - Ирина Михайловна, - удержал он. - Пойдем вместе. Наверное, я смогу вам помочь.
- Помогите, - сказала она. - У меня уже нет сил.
В конце дня, когда уже обошли всех знакомых и множество ресторанов, Ирина Михайловна присела на гранитный цоколь колонны у станции метро, сказала:
- Не могу больше. Я сейчас упаду. Никуда не надо ходить, никуда не надо звонить, пропал - и бог с ним! Даже если вернется, я не обрадуюсь. Она заплакала.
Овцын проводил женщину домой, потом объехал вокзалы. Повара не было ни у касс, ни на перронах, ни в залах ожидания. В ресторанах его тоже не было. Может быть, он уже уехал. Во всяком случае, искать его уже негде.
- День прошел - и слава богу, - издевался над собой Овцын. - Может, и завтра найдется занятьице бывшему капитану...
Он поехал домой, матеря взбалмошного повара, который на шестом десятке не может унять инстинкт дальних странствий. У двери дома оглянулся. На глаза попалась квадратная башня. Это ведь тоже вокзал, и, чтобы совесть совершенно успокоилась, он пошел туда.
«Вот растыка!» - выбранился он, увидев Алексея Гавриловича в громадном зале ресторана, склоненного над столиком. Два человека мотались весь день по городу, а он, нате вам, вот где, под носом! Но злость прошла, когда он увидел большие, тоскливые, совсем не пьяные глаза Алексея Гавриловича.
- Стремление к странствию свойственно славянской нации, - сказал ему повар, будто продолжая давно начатый разговор. - Думаете, почему у нас дольше всех держалось крепостное право? В государствах, где мужик смирный и с интересом сидит на своем месте, крепостное право ни к чему. А русский мужик убежит, если его к сохе не привяжешь. Разве покорный народ Сибирь, такую громадину, завоевал бы? Только упрямый, несмирный, своевольный русский народ, у которого от рождения гвоздик в заднице расположен, мог такое дело сломать...
- Ирина Михайловна плачет, - сказал Овцын.
Повар со стоном вздохнул и махнул рукой.
- Тысячи русских женщин в подобном положении. Плачут, страдают, ломают руки в горе своем... И никакая наша любовь их от этого не спасет. Другая любовь влечет нас с неодолимой силой!
- Хватит деклараций, Гаврилыч, - сказал Овцын.- Еще не апрель.
Повар поднял глаза к высокому расписному потолку.
- Апрель души, Андреич, - это совсем даже не начало второго квартала. В душе уже апрель, и пташки-чижики поют на разные голоса.
- Это можно понять, - сказал Овцын в сторону.
- И зря вы меня обижаете, товарищ капитан, напрасно. Декларации! -выговорил он с отвращением. - Декларации - это когда один другого надуть должен для своей выгоды.
- Простите, - сказал Овцын. - Ирину Михайловну жалко... Может, все-таки подождете меня?
- Не имею возможности, - помотал головой повар.
- А куда?..
- А куда, а докуда... - Алексей Гаврилович пожал плечами. - Где она кончается, человеческая дорога?.. Сперва в Рязань заеду, Ксюшу повидаю. Она мне как дочка... К вам хотел зайти попрощаться. Потому и сижу здесь у вашего дома. Да неловко как-то стало. Вы ко мне не ходите, вроде обиделись.
Овцын почувствовал, что краснеет. Как только повар стал ему не нужен, он не сделал шага, чтобы его повидать. Не подлость ли?
- Чушь это, Гаврилыч, - сказал он.
- Конечно, чушь, Андреич, - подтвердил повар и засмеялся невесело. -Какие же мы с вами дружки...
- Сегодня поедете? - спросил Овцын.
- Кто знает... Может, сегодня.
- Есть где ночевать?
- Вы за меня не волнуйтесь, - сказал Алексей Гаврилович. - У меня теперь все есть. Потому что я человек свободный.
- Свобода духа, - произнес Овцын. Он хотел вернуться к своей иронии, оградиться ею. Издевайся над тем, что тебе недоступно, чтобы не завыть. -Великолепный алмаз, украшающий личность.
Повар понял и усмехнулся в ответ.
- Этому алмазу не всякий позавидует, - сказал он. - За него большим лишением плачено. Иной плюнет и скажет: «На кой мне хрен это украшение за такую цену? Украшу свою личность чем подешевле».
- Странно вспомнить, что недавно вы учили меня смирению, - сказал Овцын.