Грегориус вздрогнул. Неосознанно он ударил кулаком по скамье и теперь украдкой озирался. Не страшно, он по-прежнему здесь один. Он опустился на колени и попытался сделать похожее на то, что Праду проделывал со скрюченной спиной отца, — принял позу кающегося и постарался внутренне ощутить это состояние. «А вот это следовало бы искоренить! — заметил Праду, когда они с патером Бартоломеу проходили мимо исповедален. — Такое унижение!»
Когда он поднялся с колен, капелла стремительно закружилась. Грегориус ухватился за спинку скамьи и обождал, пока это пройдет. Потом вышел и медленно побрел по коридорам мимо спешащих студентов и вошел в одну из аудиторий. Сидя в последнем ряду, он вспомнил ту лекцию о Еврипиде, на которой не отважился высказать свое мнение вслух. Потом память заскользила по разным лекциям, которые он посещал в свои студенческие годы. И наконец, представил себе студента Праду, который безбоязненно поднимался в аудитории и давал критические замечания. «Признанные, отмеченные всевозможными премиями профессора, корифеи своего дела, — рассказывал патер Бартоломеу, — чувствовали себя перед ним школярами».
Но Праду сидел здесь не как дерзкий всезнайка. Он жил в адском огне постоянных сомнений и страхов, не предал ли себя. «Это было в Коимбре, на жесткой скамье актового зала, когда пришло осознание: я уже не могу сойти».
Шла лекция по юриспруденции, Грегориус не понимал ни слова. Он поднялся и вышел. До поздней ночи он бродил по территории университетского городка, снова и снова стараясь понять смутные впечатления, преследовавшие его. Почему, думал он, в этом известнейшем университете Португалии его вдруг охватило чувство, что он с радостью стоял бы в аудитории и делился своими обширными знаниями со студентами? Неужели он упустил другую возможную жизнь, которую со своими способностями и познаниями легко мог бы прожить? Никогда прежде, ни на секунду его не посещали сомнения, что в молодости он совершил ошибку, оставив после нескольких семестров посещение лекций и посвятив всего себя неутомимой работе над древними текстами. Откуда же теперь взялась эта странная грусть? И вообще, грусть ли это?
В погребке, когда подали заказанную еду, его вдруг затошнило, и он поспешил на свежий ночной воздух. Тонкая воздушная пелена, обволакивавшая его утром, вернулась, только стала чуть плотнее и требовала чуть большего усилия, чтобы преодолеть ее сопротивление. Как и на вокзале в Лиссабоне, он прошелся твердым шагом — помогло и на этот раз.
Жуан ди Лосада ди Ледежма «O mar tenebroso». Большой том сразу бросился ему в глаза, когда он прошелся вдоль стеллажей в букинистическом магазине. Книга, лежавшая на письменном столе Праду. Последнее, что он читал. Грегориус снял книгу с полки. Крупный каллиграфический шрифт, гравюры морских побережий, портреты мореплавателей, выполненные тушью. «Кабо-Финистерре, — услышал он голос Адрианы, — это севернее, в Галисии. Самая западная точка Испании. Он был одержим этим местом».
Грегориус уселся в уголке и принялся листать, пока не наткнулся на цитату из мусульманского географа двенадцатого века эль-Эдриси: «Из Сантьяго мы выехали на Финистерре, как крестьяне называют это место. Слово означает «край света». До самого неба там ничего не видать, кроме воды. И они говорят, будто море такое штормовое, что никто не может его переплыть, поэтому никто и не знает, что за ним. Они рассказали нам, что немногие смельчаки, которые отваживались выяснить это, пропали вместе со своими кораблями, и больше их никто не видел».
Прошло некоторое время, прежде чем Грегориусу удалось ухватить неясный образ, витавший в мыслях. «Много позже я слышал, что она работала в Саламанке, доцентом истории», — сказал Жуан Эса об Эстефании Эспинозе. Итак, когда она была в Сопротивлении, то служила на почте. После побега с Праду осталась в Испании. Изучала историю. Адриана не видела никакой связи между поездкой Амадеу в Испанию и его неожиданным фанатичным увлечением Финистерре. А что, если связь была? Что, если они с Эстефанией Эспинозой доехали до Финистерре, поскольку она уже давно интересовалась средневековым страхом людей перед бесконечным штормовым морем? Интерес, который позже привел ее на исторический факультет? Что если во время этой поездки на край света что-то произошло? Что-то, потрясшее Праду настолько, что заставило бежать обратно.
Но нет, слишком надуманно, слишком фантастично. И уж вообще невообразимо, чтобы эта женщина написала свою книгу о внушающем страх море. Этим не стоит даже забивать голову и красть время у антиквара.
— Сейчас посмотрим, — сказал букинист. — Чтобы две книги с одним названием? Вряд ли такое возможно. Нарушение всех академических традиций. Попробуем-ка с автором.
Эстефания Эспиноза, показал компьютер, написала две книги, обе о раннем Возрождении.
— Не так уж мы и далеки от истины, — усмехнулся букинист. — А ну-ка попробуем уточнить, обождите!
Он нашел веб-сайт исторического факультета университета Саламанки. У Эстефании Эспинозы оказалась на нем собственная страничка, и как только они открыли ее, в списке публикаций их глазам предстали два издания о Финистерре, одно на португальском, другое на испанском.
Антиквар осклабился:
— Не люблю эту машину, но иногда…
Он позвонил в специализированный книжный магазин и выяснил, что одно их двух у них есть в продаже.
До закрытия магазинов оставалось всего ничего, и Грегориус, с тяжелой книгой о мрачном море под мышкой, бросился туда чуть не бегом. Может быть, на обложке будет портрет автора? Он едва ли не вырвал книгу из рук продавщицы и перевернул.
«Эстефания Эспиноза, родилась в тысяча девятьсот сорок восьмом году в Лиссабоне, в настоящее время профессор истории испано-итальянского раннего Ренессанса в университете Саламанки». И портрет. Который все прояснял.
Грегориус купил книгу и по дороге к отелю останавливался каждые два метра, чтобы рассмотреть фотографию.
«Она была не просто мячом, красным ирландским мячом в том колледже, — услышал он голос Марии Жуан. — Она была больше, чем все красные мячи вместе взятые. Наверное, он чувствовал, что это его шанс обрести наконец полноту. Я имею в виду мужскую полноту». К женщине на обложке подходили и слова Жуана Эсы: «Думаю, Эстефания была его шансом выйти наконец из-под судилища на свободный горячий простор жизни, и на этот раз жить, следуя своим желаниям, своим страстям, — и к черту всех остальных».
Значит, ей было двадцать четыре, когда она садилась за руль «неизвестно откуда взявшейся» машины перед голубой практикой, и направилась через границу с Праду, человеком на двадцать восемь лет старше, прочь от О'Келли, прочь от опасности, вперед, к новой жизни!
На пути к отелю Грегориус прошел мимо психиатрической клиники. Ему вспомнился нервный срыв Праду после кражи. Мария Жуан рассказывала, что на практике в клинике его больше всего интересовали пациенты, которые бродили погруженные в себя, отрешенные и потерянные, непрерывно бормоча что-то вслух. Он и позже не утратил интереса к таким больным и не переставал удивляться, сколько много их появлялось на улицах, в автобусах, на Тежу, изрыгая угрозы воображаемым врагам.
«Амадеу не был бы Амадеу, если бы не заговаривал с ними и не выслушивал их исповеди. Такого с ними еще не случалось, и если он неосторожно давал им свой адрес, на следующий же день они осаждали практику, так что Адриане приходилось выгонять их», — печально сказала она.
В отеле Грегориус прочел одно из последних эссе Праду, которые он еще не знал.
O VENENO ARDENTE DO DESGOSTO — РАСКАЛЕННЫЙ ЯД ГНЕВА
Если другие доводят нас до того, что мы на них злимся: на их беспардонность, неправедность, грубость, — они испытывают свою власть над нами. Она разрастается и вгрызается в нашу душу, ибо гнев подобен раскаленному яду, который расщепляет все наши добросердечные, возвышенные и гармоничные чувства. И лишает нас сна. Лишившись сна, мы держим зажженным свет и злимся на нас самих за нашу злость, которая поселилась в нас как присосавшийся паразит, высасывающий все соки и жизненные силы. Мы злимся не только на вред, причиняемый нам, но и на то, что она варится в нас в собственном соку. Ибо пока мы сидим без сна на краешке кровати, ее виновник живет себе в дальнем далеке и в ус не дует, что нас, как беспомощную жертву, разъедает злость. На пустынной внутренней сцене, освещенной безжалостными прожекторами гнева, мы сами для себя разыгрываем драму с призрачными фигурами, призрачными словами, которые мы бросаем в лицо наших призрачных противников в беспомощной ярости, ярости, что пылает в наших кишках леденящим огнем. И чем сильнее наше отчаяние из-за того, что это всего лишь бой с тенью, а не реальная схватка, в которой мы могли бы нанести реальный ущерб и таким образом восстановить наше душевное равновесие, тем безумнее пляшут призрачные тени и отравляющим ядом загоняют нас в самые мрачные катакомбы наших грез. (Мы яростно надеемся повернуть копье в нужную цель и ночи напролет выковываем слова, которые должны произвести в других эффект зажигательной бомбы, чтобы теперь их кишки пожирал огонь негодования и злобы, а мы, умиротворенные злорадством, спокойно могли бы попивать кофе.)