«Слепого не проведешь, – бормотал он, водя пальцем по календарному листку. – Соврать ему можно, обмануть – ни Боже мой. Красный. Воскресенье, шестое, а срали будто пятого».
Старик он был склочный, и печник Сергеюшка однажды в отместку Голове вмазал бутылочное горлышко в печную трубу – при малейшем ветерке печь дико подвывала. Жалели его разве что из-за сына-пропойцы, который однажды зарядил ружье рисом и выстрелил себе в сердце, оставив отца одного на всем свете. Впрочем, Голова лишь скептически похмыкивал: «А на что еще нужны старики? Пугать детей и давать свидетельские показания».
Летними вечерами старики и старухи выбирались на лавочки под деревьями. Голова и старуха Плюшка устраивались за деревянным столом перекинуться в карты. «Сдавай от сердца, черт нестроевой! – командовала Плюшка. – И чтоб без мухлежа!»
«Ах, ваше тухлейшество, – холодно цедил Голова. – Вы, наверное, слыхали, что прошлой зимой Машка Геббельс сожрала злую собаку? Похоже, вы следующая».
«Меня если только на пуговицы! – Костлявой желтой лапкой Плюшка бросала карту на стол. – У меня – коституция».
«Мы вашу десятку валетиком, пидорасиком. А у вас что есть?»
«У нас есть чем потресть – а вот помахать нечем».
– У меня зубы разбаливаются от этой жизни! – Вероника захлопывала кухонное окно и закуривала папиросу.
– Да они-то свое отжили, – отвечала Катя, – а вот нам еще жить…
– Не вздыхай на каждом шагу, как больная корова, а – живи!
– Как ты, что ли? Я и есть больная…
В последнее время она все чаще оказывалась в больнице, и доктор Шеберстов как-то предупредил Веронику, что у сестры «все это очень серьезно». Жалко было ее, но и думать постоянно о плохом не хотелось.
– Ничего, вот оклемаюсь у вас тут – и уеду. В Москву либо в Питер.
И уходила в свою комнату, где решительно усаживалась за неудобный шаткий столик и принималась сочинять очередное письмо. Раз в неделю она опускала конверт в почтовый ящик, – но сама писем никогда не получала. На язвительные вопросы сестры не отвечала и ничего ей об адресате не рассказывала. Это была ее тайна.
Иногда же уходила на дамбу, купалась в полном одиночестве, дремала на прихваченном с собой желтом суконном одеяле со следом от утюга. А прежде чем вернуться домой, вставала на гребне дамбы спиной к солнцу и широко разводила руки, чтобы полюбоваться своей вытянувшейся, легкой, прекрасной тенью… Вероника закрывала глаза, ей казалось, что это она сама – легкая и прекрасная тень, вольно летящая в теплом воздухе летнего вечера.
Прошел год, как Вероника поселилась у сестры, – вернулся Катин муж Дикий Василий, мужчина рослый, крупный, рыжий, с красноватым лицом и с чем-то таким же красным во взоре. Вероника и не предполагала, что в доме такие скрипучие полы – они едва не стонали, отзываясь на поступь хозяина.
– Ты хоть бы телеграмму! – Катя бросилась ему на шею. – Вася, соколик!
«Соколик» же тем временем внимательно разглядывал Веронику, которая была в ярко-желтом кимоно с иероглифами.
– Приветик, родственник! И за что же тебя Диким прозвали?
Он усмехнулся:
– Узнаешь. Это я тебе обещаю.
У Вероники внезапно скрутило живот, и она убежала в свою комнату. Заперлась. Рванула из-под койки ночной горшок и со звоном села.
– Ну и ну, – прошептала наконец она. – Попался цыпленок в медвежью берлогу.
«Уезжать, и сейчас же! – решила она. – В Москву первым же поездом!» Она представила, как мчится курьерским на восток: поля, перелески, подслеповатые домишки, и вот по радио объявляют, что поезд прибывает в столицу нашей родины, и она спрыгивает на перрон Белорусского вокзала со своими фанерными чемоданами. «Не могу ли я вам помочь?» – щелкает каблуками блестящий офицер, грудь в орденах, бледное золото погон. И вот перед нею распахивается дверца роскошного лимузина. «Куда?» – «Ах, я думала остановиться в «Метрополе». – «Могу ли я предложить свое гостеприимство?» И с замершим от счастья сердцем Вероника заснула на горшке.
Спустя неделю муж отвез Катю в больницу, и когда Вероника, вернувшись со службы, узнала об этом от соседки, она тотчас сообразила, что сегодня произойдет. Согрела воды в большой кастрюле, вымылась с ног до головы, выбрила подмышки, облачилась в свежую сорочку, вылила на себя остатки бережно хранившихся заграничных духов и спокойно легла, оставив настольную лампу включенной.
Ждать пришлось недолго. Услыхав стон половиц под хозяйскими ножищами, Вероника картинно приподнялась на локте и придала лицу чуточку насмешливое выражение.
– Она же услышит, – услыхала она женский сдавленный голос. Это была соседка Люба Лютикова. – Васька, больно!
– До нее я еще доберусь, никуда не денется, – возразил Дикий Василий. – А до тебя давно хотел добраться.
– Ой! – пискнула Люба. – Васенька!..
Вероника уснула только под утро.
А утром он ее разбудил, навалился и, дыша перегаром, прорычал:
– Дождалась Дикого? На!
Женщина закричала от чудовищной боли.
Днем она сожгла все неотправленные письма, твердо решив покончить счеты с жизнью. Выпить какую-нибудь гадость? Но гадости в доме не нашлось. Да ведь врачи еще и спасти могут, такой случай в городке был: Лена Молокоедова выпила от несчастной любви уксуса – пищевод и желудок сожгла, но до того света ей добраться не дали. Позору-то… Повеситься? Тоже не годилось: Веронике рассказывали, что перед смертью висельники обязательно обделываются. Застрелиться? Ружья нет. Броситься под поезд? Вероника боялась звероподобных паровозов. Утопиться? Так она плавает как утка.
Наконец ей стало смешно. Она бросила в сумку желтое суконное одеяло с подпалиной от утюга и отправилась на реку. Боль в низу живота поуменьшилась, и шагалось легко. «Чего это я улыбаюсь, дура полоротая?» И продолжала улыбаться.
Искупавшись, долго спала на берегу, проснулась от вечерней прохлады – свежая, сильная, спокойная. Легкая и прекрасная, как тень. Божественно пустая. «Мечта – существо, опасное для человека» – то ли вспомнилось где-то вычитанное, то ли сама придумала…
Через семь месяцев умерла Катя, а через десять Вероника родила девочку. Катя видела, как у сестры растет живот, но молчала. Дикий Василий устроился слесарем в пригородном совхозе, что ни день приходил пьяным и иногда поколачивал жену, но не часто. Он ничем не выделялся среди тех жителей городка, которые не задумывались о смысле жизни, руководствовались формулой «Человек человеку никто» и ставили перед собой цели, которым не позавидовали бы даже жуки-древоточцы. Впрочем, у него были камни в мочевом пузыре. «Жемчуга растут, – хмуро посмеивался он. – Пусть звенят».
Валерия родилась с крестообразной родинкой на ягодице, и осмотревшие ее дворовые старухи неодобрительно заметили: «Крест на жопе – не к добру». Вероника раздраженно посмеялась над старыми воронами, но все же попробовала вывести родинку: прижигала ляписом, мазала соком чистотела и одуванчика, даже колола швейной иголкой – ничего не помогло. Махнула рукой.
Рождение дочери мало что изменило в ее жизни. Девочка была как девочка, крупная, подвижная, не отличавшаяся особым умом, – что ж. Мать не травила ее мечтами об иной, прекрасной жизни, лишь однажды сказала: «Подрастешь – уезжай, здесь жизни нет».
Она по-прежнему служила в фабричном буфете, курила, причмокивая пухлыми черными губами, но ухажеров больше у нее не было. Она расплылась, дома ходила в ситцевом халате и галошах на босу ногу. Помогала мужу по хозяйству, таская в свинарник ведра с кормежкой для хрюкающего зверья. Спокойно откликалась на Верку и уже давно с молчаливым отвращением принимала его домогательства. «Больно мне там…» – «Тогда сама знаешь…» Макнув свой «хрящик» в сахарницу, муж ставил ее перед собой на колени.
После этого Вероника напивалась.
Она научила Леру плавать, они вместе ходили купаться на дамбу, и однажды Вероника показала дочери тень. Лера с удивлением смотрела на мать, наконец спросила:
– А почему же все-таки тень?
– Потому что тень красивее человека.
И лишь однажды в ее полужизни случилась яркая вспышка. Когда как-то ночью пьяный Василий навалился на Леру, Вероника схватила шило и со всего маху воткнула мужу в задницу. Он с воем свалился на пол.
– Еще раз попробуешь, я тебе ночью это шило в глотку воткну! – трясясь от ярости, закричала она.
Василий после той ночи недели две хромал, но никому не рассказал ничего и Веронику пальцем не тронул.
– Бойся его, Лерочка, просто бойся, и все, бойся бессмысленно, пожалуйста, – шептала она дочери. – Его недаром Диким зовут. Я один раз не остереглась, замечталась – без жизни осталась…
И вот теперь она сидела в кухне, прислушиваясь к дыханию дочери за дверью, курила и думала о смерти. Она нисколько не жалела Дикого, она думала о своей смерти. Спокойно и даже равнодушно, как о жизни. Думала ни о чем.