Если бы они не выходили за пределы своих знаний и говорили о том, как командовать полками или дивизиями, я бы их, наверное, невеждами не назвал. А так что ж. Писателей учили все, кому не лень. Генералы, генеральные секретари. В хрущевское время была колхозница, героиня Соцтруда Заглада. Тоже учила. Актер Грибов тогда сказал: у нас все разбираются в искусстве, от Хрущева до Заглады, а огурцы на рынке три рубля килограмм. Кстати, рубль все-таки падает. В другой стране такой обвал привел бы к полному краху, а у нас – я не думаю. Люди привыкли выживать на малом. Картошки на зиму накопали, огурцов насолили, грибов насушили, если и хлеб будет, то чего же еще? Мой отец, будучи крайним аскетом, всегда говорил: «Хлеб да вода – молодецкая еда». Так и жил, как говорил. Не ел мясо, рыбу, молоко, яйца, фрукты, овощи. Меня спрашивают, а что же он ел? Так вот же: хлеб да вода. Ну, иногда позволял себе картошку и кашу. И все. Я не аскет, даже всяких деликатесов множество вкушал, но, пережив в детстве два или, точнее, полтора настоящих голода, всегда помню, что, когда очень есть хочется, самая простая еда вкуснее самой изысканной. Вообще нормально развитому человеку для счастья нужно не очень много. Академик Борис Викторович Раушенбах мне рассказывал, что лучше всего ему работалось в лагере. Он там сидел за немецкое происхождение, но не горевал, а занимался чем-то имеющим отношение к ракетостроению. Не из меркантильных соображений, а потому что был увлечен. Его за это освобождали от физической работы, а гонорар был – лагерная баланда. В другой стране он, имея штат сотрудников и помощников, получал бы большие деньги. Конечно, результат был бы, наверно, иной, но радость от труда вряд ли была бы выше. Я же не за лагеря, не за голод, но благополучное существование лишает человека самых острых ощущений, которые я называю первичными радостями. Первые полтора года армейской службы я провел в Польше. Наша часть была в городке за забором, частично каменным, частично из колючей проволоки. Увольнений нам не давали, и несвобода чувствовалась очень остро. Но, бывало, мы с моим другом Вовкой Грачевым пролезали под проволокой и гуляли на той стороне среди прилегавших к забору кустов. Никогда в жизни я не испытывал такой радости от свободы, как в этих кустах.
В сорок третьем году мне было одиннадцать лет, я жил у тетки в маленьком городке под Самарой. Был дикий голод, люди тощали, пухли и умирали, некоторые даже на улице. Я тоже чуть не умер. Может, и умер бы, но приехал отец. После тяжелого ранения и восьми месяцев госпиталя он с мамой жил в деревне и вот приехал с большим заплечным мешком, «сидором», как называли его в народе. Развязал «сидор» и стал вынимать из него куски вареного сала. Я увидел и чуть не заплакал от огорчения, помнил, что от вареного сала меня всегда воротило. Но все-таки взял кусок, лизнул, осторожно откусил – и… Я ни до того, ни после ничего вкуснее не ел. Разве могут с этим сравниться какие-нибудь артишоки, омары и устрицы? Можно ли сравнить счастье человека, переехавшего из коммуналки в отдельную квартиру, с удовольствием богача, купившего десятую виллу на Кипре? А чтение! Сейчас купи любую книгу и читай. Но когда и зачем, если есть бизнес, компьютер, Интернет, телевизор и мыльные оперы. Мне было восемь лет, когда я начал читать не детские книжки с картинками, а настоящие, толстые. Это было в Ставрополье на степном хуторе, в хате, до крыши засыпанной снегом. День длинный, делать нечего, пойти некуда. А если б у меня бы телевизор, компьютер и Интернет, стал бы я читать? Ха-ха. Вон по телевизору оптимист объясняет, что теперь дети тоже читают книги, но начинают позже.
Читать книги, как играть на скрипке, надо с самого раннего детства. А они позже начинают и раньше кончают. Нет стимула. Во времена «Cамиздата», какая радость была слепую рукопись, добытую на одну ночь, поглощать нетерпеливо с риском больших неприятностей. Говорят, одна бабушка, желая приучить внука к чтению, перепечатала на машинке «Войну и мир» и давала мальчику, как «Самиздат», потому что обыкновенных книжек он уже тогда не читал. Всегда я верил, что ничто не нуждается в свободе больше, чем литература. А оказывается, она в условиях полной свободы чахнет вроде кактуса в черноземе. Конечно, свобода – высшее благо, и если она литературе во вред, я все-таки за свободу, но, ничего не скажешь, обидно. Раньше писатель был властителем дум, теперь над думами властвуют телевизионные комментаторы и еще эти… как их… ну, шоумены. Вот, кстати, Елена Ханга. Скажите, как вы относитесь к мастурбации? Девица, целомудренная на вид, отвечает: очень положительно. Ставлю кассету, смотрю порнофильм и… Бывший гэкачепист возмущается: вот видите, до чего дошло. Впрочем, ужас обуял не всех. Один мой знакомый написал в газете, что порнографию вообще-то смотреть вряд ли стоит, но лет до четырнадцати почему бы и нет. Девушка, красивая, хихикая, объясняет с экрана, что мастурбировать лучше всего под душем. Гибкий шланг, тугая струя – и оргазм наступает немедленно. Хорошо, что телевизором управлять можно на расстоянии. Нажал кнопку – тема мастурбации кончилась, и у камина дедушка-драматург жалуется, что они (кто? американские империалисты?) его растлевают. Если так, то они сами себя давно растлили. А теперь взялись за драматурга. Показывают ему всякую чепуху, он сидит, смотрит, страдает, а раньше-то, раньше как было все хорошо. Читали хорошие книги, смотрели хорошие пьесы и передачи, ходили друг к другу в гости, и все были хорошие и очень добрые. Доброта, вот чего нам не хватает, говорит он довольно злобно. И я невольно вспоминаю, какими добрыми были эти ребята, когда кушали Ахматову, Зощенко, Пастернака, Солженицына, Галича, о себе по скромности умолчу. Эти кабинеты, закрытые заседания, открытые собрания, гневные письма трудящихся с добрейшими предложениями исключить, изгнать, расстрелять как бешеных собак. Нигде, сказал Мандельштам, так высоко не ценят поэзию, как у нас. У нас за нее убивают. А теперь не убивают – и скучно. Недавно мне один социолог сказал, что среди молодежи самой престижной сейчас считается профессия аудитора. Потом идут всякие банкиры, менеджеры, адвокаты, дантисты. Дипломат стоит на двадцать каком-то месте, после модельера, визажиста и повара в хорошем ресторане. Я его спросил: «А писатель на каком?» – он смутился: «До писателя я не дошел…» Говорят, мало у нас талантливых писателей. Потому мало, что писательский дар уникален.
Хороший писатель встречается гораздо реже, чем хороший банкир, или дантист, или даже хирург-кардиолог. Труд писателя один из самых тяжелых. А что хороший писатель чаще всего получает за свой труд? Дело не только в деньгах, а в них, впрочем, тоже. Я сорок лет работаю в литературе. Я этим делом занимался всегда много и добросовестно. Мне повезло быть не обойденным вниманием. Мои книги издавались большими тиражами, иногда я неплохо зарабатывал, но годами совсем ничего. Многим людям нравилось то, что я пишу, они мне об этом писали и говорили, но зато и злобных слов я услышал столько, сколько не доставалось ни одному самому плохому слесарю, плотнику или дворнику. Как меня только не называли: предатель, отщепенец, свинья под дубом, моська и таракан. Спасибо вам, добрые люди, вы меня не хвалили и правильно делали. Как мне, ссылаясь на какого-то марксистского умника, говорил когда-то секретарь Союза писателей и генерал КГБ Виктор Николаевич Ильин: «Если тебя хвалят враги, значит, ты делаешь что-то не то». Сам Виктор Николаевич был тоже моим врагом. Он меня не хвалил, но иногда, затолкав в угол своего кабинета и оглядываясь на предполагаемые микрофоны, шепотом спрашивал: «Неужели вы в самом деле думаете, что этого вашего „Чонкина“ когда-нибудь напечатают?» Я отвечал: «Виктор Николаевич, я не думаю – я точно знаю: „Чонкина“ обязательно напечатают!» – «Ну вы и самонадеянны!» – усмехался он. Я возражал: «Да нет, Виктор Николаевич, это не я, а вы самонадеянны. Вы думаете, что заведуете временем. А вы в нем только временно существуете и не можете понять, что все запрещенные книги всех времен и народов всегда и неизбежно переживали своих запретителей». Виктор Николаевич дожил до времени, когда смог убедиться в моей правоте. Говорят, он сидел в журнале «Юность» и, узнав, что со следующего номера здесь будут печатать «Чонкина», долго разводил руками и тряс головой. Бедный, бедный, до чего дожил! Но вскоре, правда, все-таки умер. Погиб под колесами грузовика при загадочных обстоятельствах. Меня спрашивают, что помогало мне пережить то, что я пережил. А вот как раз сознание временности запретов и понимание относительной ценности жизненных благ, которых можно было достигнуть отказом от того, что казалось мне ценным не относительно. Я раньше о себе всегда высказывался скромно, а всякую клевету, что смеюсь над страданиями народа и считаю всех дураками, игнорировал, считая дураками тех, кто так говорит, и над ними в самом деле смеясь. А сейчас порой злюсь и хочу сказать, нет, господа хорошие, какой бы я ни был, но в отличие от вас, добрых людей, не лгал, не воровал, не наушничал, не пресмыкался перед начальством, не делал карьеру на несчастье других, и в трудные времена, в те самые, когда очень добрые заседали в секретариатах и ходили друг к другу в гости, я истину… кому? царям? нет, не царям, а всякой сволочи с улыбкой говорил. Пожалуй, эту фразу я отдам одному из персонажей моей повести «Монументальная пропаганда». Вчера звонили из толстого журнала, спрашивали, когда закончу. Говорю: скоро. Они: вы в прошлом году обещали скоро. Ну, я так думал, что скоро, а получилось не скоро, но теперь правда скоро. Ждите – и дождетесь. Скоро. Очень. А пока ночь, телевизор светится, на экране «Крутой Уокер», эротическая комедия, триллер, еще что-то и, может быть, хватит. Как там у Самойлова? «Человек идет в постель, сонный и осведомленный, телевизорная тень гаснет». Как это тень гаснет? Наверное, не тень. А что? Какая разница? Телевизорное что-то гаснет, и сознание гаснет. Или меркнет. Или… да… вспомнил. Телевизорная щель гаснет.