Теперь же он, уходя и возвращаясь, испытывает всякий раз чувство вины. И влажный взгляд, обращенный к нему, и невысказываемая, но вполне прочитываемая мысль в этом взгляде лишают его спокойствия.
Странно, но именно Надя (и, пожалуй, только она) способна восстановить это спокойствие. При этом девушка не совершает ничего особенного, просто ее отношение ко всей ситуации настолько естественно (как дважды два), что даже и сомнения не возникает, что может быть по-другому. Ну да, человек болен, жалко человека, но ведь все болеют, а некоторые очень серьезно и даже безнадежно, а бывает, что и с очень сильными мучениями, и никто от этого, увы, не застрахован.
Приветливо и ласково улыбается она, входя в комнату больной, ободряюще улыбается, когда делает необходимые (не самые приятные) процедуры. Увы, такова ведь человеческая природа, уязвимая для всяких недугов. У кого она крепче, у кого слабее, но подвержены все, независимо от заслуг и статуса. Все-все. А если кто и не болеет (или почти), то все равно не избежать общего человеческого удела, поэтому скорбь не должна заслонять реальности, печаль отнимать радости, и вообще все должно быть естественно, без судорог и отчаяния.
А главное, странной властью обладает эта девушка. Ведь всего этого она, понятно, не говорила, но выходило именно так, как если бы она это говорила. То есть он понимал, что так должно быть, как она велит этой тайной своей властью, и невольно, даже с радостью подчинялся: чувство вины исчезало…
Говорить же она могла про что угодно: погоду, собак и кошек, которых особенно любила, телевизионные передачи, только что прочитанный детектив, или женский роман, или роман какого-нибудь иностранного писателя (любила зарубежную литературу), все вызывало у нее интерес и какие-то свои суждения, но важно другое: все это было лишь оболочкой, а внутри, в самой сердцевине, — этот покой, даже кротость по отношению к жизни и всем ее невзгодам. Болезнь, ну что ж, да, болезнь, значит, надо лечиться, надо принимать как есть… Что толку расстраиваться? Лучше от этого все равно не будет, правда же?
Простой такой подход, но в нем мудрость. Верней, даже не в нем, а в той естественности, с какой она его демонстрировала.
Собственно, все, что происходит, — в порядке вещей, поскольку к этому шло и, наверно, по-другому быть и не могло, ведь тайная власть (можно ведь трактовать и так) Нади, совершенно естественная, — это и есть власть жизни, внутри себя чрезвычайно простой. И стремящейся к равновесию, верней, к уравновешиванию разных начал.
Короче, в какой-то миг он вдруг обнаруживает, что торопится домой, причем торопится даже с каким-то приятным чувством, радостью не радостью, но и не с тоской, без желания (тайного) свернуть в сторону, притормозить на каком-нибудь углу, засмотревшись в витрину магазина или на афишу кинотеатра, взять бутылку пива покрепче (а то и две) или шкалик коньяка и медленно тянуть из горлышка, примостившись на скамейке неподалеку от дома и куря одну сигарету за другой. Что ему не надо преодолевать, пользуясь для этого любыми уловками, некий барьер, тоже естественный, поскольку жизнь стремится отделить от себя все, что связано с небытием или даже только намеком на него, обузданием и ограничением.
Так вот, он спешит домой, потому что… ну потому что там она, медсестра Надя, двадцати трех лет (на тридцать лет его моложе), с вязаньем в руках (поблескивающие спицы быстро-быстро мелькают), умиротворяющая такая домашняя сцена, чайник булькает на кухне, тихо наигрывает музыка по «Орфею», и даже, чудится, меньше пахнет лекарствами, почти совсем не пахнет, жизнь вытесняет не-жизнь (а болезнь и есть не-жизнь)…
Как ни горько сознавать, что происходит нечто непоправимое, чудесное, печальное, восхитительное, тревожное, загадочное, дивное, оно и происходит. И все понимают это и ничего не могут изменить. И никто не думает о будущем. У Нади в глазах какой-то особенный блеск и малиновый перезвон в голосе («Пора делать укол»), у него тихая скорбная нежность в лице, но в то же время и решительность («Принести что-нибудь?»), и две влажные темные полоски на бледной коже, замкнувшийся в себе взгляд и усилие обращенной к нему (к ним) мысли…
Их — трое, сомкнувшихся в противостоянии-согласии (двое плюс один).
Они втроем.
Какие красивые березы…
Кто-то сказал: не останется она после всего…
Мы сидели в кухне нашей конторы, ели пиццу, приготовленную в СВ-печи, — и все почему-то сразу согласились, кто молча, кто подтверждая свое согласие кивком.
В середине рабочего дня обычно собирались на кухне и разогревали пиццу, купленную в соседнем магазине. Обычно там всегда была пицца, а когда не было, то брали пельмени (лучше сибирские, мясо там более или менее честное, хотя и от них кое у кого случалась изжога).
Но все предпочитали пиццу: она была вроде ритуального жертвоприношения Богу-покровителю нашей конторы. И именно она, Жанна, придумала ее. Верней, именно она в первый раз принесла ее, да и, собственно, надоумила раскрутить начальство на СВ-печь она.
Это теперь мы вспомнили, что идея купить СВ-печь, которая ныне служила нам, можно сказать, очагом, принадлежала ей. Тут все и собирались, чтобы обсудить кое-какие рабочие проблемы, а то и просто посидеть, выпить вина или водки, отойти немного от этой сумасшедшей жизни, отметить чей-нибудь день рождения или какой-нибудь праздник.
Ну да, получалось, что этими ставшими обычным делом посиделками мы были обязаны именно Жанне (раньше просто кто-нибудь заскакивал в кухню, чтобы вскипятить воду, кинуть в нее притороченный к ниточке чайный пакетик или горстку растворимого кофе и потом запить этой ММП (моча молодого поросенка) прихваченный из дома бутерброд.
Раньше мы все были поодиночке, а Жанна объединила нас печью, пиццей и тем, что всегда что-нибудь покупала на свои деньги и потом клала в холодильник, а мы пользовались этим как общим. А еще — собой, потому что со всеми у нее установились какие-то, так сказать, неформальные отношения.
Присутствие ее всегда было особенно ощутимо (как теперь отсутствие). Ее хватало даже на нашу не такую уж маленькую контору. Она приносила не только еду, но и фильмы, и музыку на CD и кассетах, не говоря уже о всяких книжках, художественных и не только. За день она успевала переговорить почти со всеми, причем по нескольку раз, и вовсе не обязательно о работе, а о всяких событиях, новостях и вообще о жизни.
Преимущественно, правда, о своей жизни.
Иногда это даже начинало мешать.
Бывает, необходимо сосредоточиться, собраться с мыслями или что-то подсчитать, проверить, разметить, когда лучше не отвлекаться, а тут подсаживается она и начинает: такой замечательный фильм посмотрела, вместе с сыном ходили в Киноцентр, отличный фильм, — и начинала подробно пересказывать, постепенно съезжая на сына (главная тема): что тот сказал после фильма (нетривиальное) и как они долго шли под холодным осенним дождем, не раскрывая зонтика (сын сказал, что после такого фильма не нужно никакого зонтика, нужно просто идти под дождем и чтобы капли стекали по лицу).
Она всегда и везде была с сыном (шестнадцать, возраст пустыни) — после того, как выгнала мужа. Все знали, что она выгнала мужа, — героический такой поступок. Узнала, что у него есть другая женщина, и не пустила домой. Просто покидала в чемоданы его вещи и выставила за дверь, вот и все.
Это при том, что он зарабатывал кучу денег и в этом смысле за его спиной было весьма комфортно. Они и за границу ездили отдыхать, и две машины — ее «тойота» и его «вольво», — и дом загородный. В этом смысле все у них было тип-топ.
И ведь довольно долго прожили (любила его), да он вроде и не собирался уходить, так, мимолетный романчик, но она даже слушать ничего не хотела, никаких объяснений и оправданий.
После этого случилось так, что она попала на своей «тойоте» в аварию. Даже в больнице побыла (машину пришлось списать) и с тех пор вообще избегала садиться в авто, а из всех видов транспорта предпочитала метро.
Рассказывала она про свои приключения довольно часто, каждый раз с какой-нибудь новой подробностью, сразу несколько менявшей ракурс (никто, впрочем, особенно не вникал — выгнала и выгнала, авария и авария, всякое бывает). Но если честно, то иногда начинало казаться, что она все это выдумала, ну, может, не все, однако какие-то особенно живописные подробности точно.
И всякий раз в ее повествовании пробивался вопрос: а правильно ли? В том смысле, что не допустила ли она ошибку? Может, не следовало проявлять такую нетерпимость (с мужем) — хотя бы из-за сына?
И тогда он медленно подходит к краю крыши (а дом высоченный, настоящий небоскреб, сверху открывается большая часть города, множество огоньков в окнах), несколько секунд еще стоит на самом краю и делает шаг вперед… Он долго летит, переворачиваясь в воздухе, как будто это не воздух, а вода, он же — не человек, решивший покончить счеты с жизнью, а ныряльщик за морским жемчугом. Он падает на какую-то стеклянную крышу, под которой огромный зал, уставленный столиками, что-то вроде ресторана, люди пируют, летят осколки, все оборачиваются в ужасе…