— Сито, — сказал мужчина, стоявший рядом.
— Правильно. Сито. Мир — это как сито со множеством маленьких дырочек, сквозь которые все проскальзывает, вытекает, как вода, как кровь… как кровь из артерии, а ты стоишь и смотришь, — сказал Лео. Он тяжело задышал. Где-то внутри возникла боль, но он был слишком возбужден, чтобы понять, где именно. Люди в баре глядели на него, казалось, с сочувствием; ему не хотелось, чтоб они сочли его слабаком. — Но моя девочка… моя маленькая девочка не будет ничего этого знать, я хочу сказать — этой грязи, этой ненависти, — дети ведь через что угодно пройдут и выживут… Она никогда не жалуется, никогда не плачет. Я не хотел, чтобы она росла в таком городе, как Питтсбург. Ребенку нужен простор, и солнечный свет, и добрые, хорошие люди, нормальные люди, не больные. Разве не так?
Мужчины вокруг Лео молчали. Из дальнего угла бара кто-то, кого Лео до сих пор не замечал, одутловатый мужчина в куртке, крикнул: — Ты бросил свою жену, да? Бросил? Ушел из дома, так?
— Не совсем так, — медленно произнес Лео. Лицо его раскраснелось. Момент настал серьезный — он чувствовал, как все внимательно слушают его. Это получалось у него само собой — говорить правду, всегда говорить правду: его, к примеру, вовсе не надо было приводить к присяге, чтобы он сказал правду. Это сидело в нем. — Она однажды объявила мне, чтоб я убирался. Вот я и убрался. А она сменила на дверях все замки. Вы знаете, что это дело законное? А ее юрист получил судебное постановление против меня, мне пришлось уехать из города, то есть я хочу сказать — за черту города, чтобы они перестали цепляться… В мире полно разных дыр, так что каждое утро, как откроешь глаза, только диву даешься, — сказал он. Горе, звучавшее в его голосе, спустилось, спустилось вниз — куда-то в живот, в кишки. Он вдруг почувствовал, что устал, измучен. Чуть ли не болен. Он заставил себя весело произнести: — Разрешите-ка, я закажу всем выпить!..
Мужчины никак не реагировали. Один из них медленно покачал головой, словно смутившись. А человек в куртке крикнул: — Эй, вы откуда, с Востока, да? Проживаете там, на Востоке?
Но Лео не понял его. Резкая боль возникла где-то внутри и отступила.
— Мне советовали попытаться объявить себя банкротом, — продолжал Лео. — Но тогда потребовалось бы еще больше бумаг, еще больше юристов… В том же зале суда, что и я, был один человек — человек этот сошел с ума, и они надели на него такую штуку — смирительную рубашку с кожаными ремнями… Но это был не я… Нет, это был не я, — поспешно добавил он. И допил свой стакан. Ему совсем не хотелось пить, но он считал, что должен докончить; опуская стакан, он наткнулся на невидимую преграду — твердое дерево стойки словно бы вздулось и стало мягким.
Чей-то удивленный возглас. Лео почувствовал, как ударился подбородком и чьи-то руки подхватили его. Он сделал слабую попытку сбросить их.
— Нет, спасибо, я сам справлюсь, — сказал он.
— Да поддержите же его…
— Нет, спасибо, — сказал Лео.
Что-то застучало, загрохотало рядом со мной. Дверца машины открылась, и внутрь попал дождь. Он потянул одеяло и сказал — Лапочка, ты спишь? — он плакал, всхлипывал. А позади был голос другого мужчины. Я не понимала, что он говорит. Я пыталась проснуться. Голова у меня все падала и, как только я проснулась, вся зачесалась, кожа горела, будто колючки впились в меня. Ветер всю меня растормошил — струпья зачесались, и во рту стало сухо. А он говорил — Мотайте отсюда… Я не болен… А что говорил другой человек, я не слышала.
Она не больна, и я не болен, — кричал он. Мотайте отсюда, или я вас убью, — кричал он.
4
— Вот так, лапочка. Держи вот так.
Он держал ее ручонку в своей руке, и ее пальчики, казалось, сжимали карандаш. Но когда он выпустил ее руку, карандаш упал.
— Такая красивая книжка для раскраски и карандашики, а тебя это совсем не интересует, — сказал он, терпеливо улыбаясь. Он сидел напротив нее через стол и пил, наблюдая за тем, как она раскрашивает картинки. Но она снова и снова роняла карандаш. Он привез с собой из Питтсбурга книжку для раскраски и большую коробку дорогих карандашей в три ряда — это был один из подарков ко дню рождения Элины, но она, казалось, не понимала, что с ними делать. — Возьми карандашик, миленькая. И раскрашивай. Ты же знаешь, как я люблю смотреть, когда ты чем-нибудь занята…
Элина потянулась за карандашом, но он покатился по столу и упал на пол. Она прищурилась и стала медленно подниматься со стула. Краска оставила на ее лбу и шейке сероватые потеки. Волосы у нее теперь были черные, как вороново крыло, зато при взгляде на них Лео больше не впадал в панику.
— Будь же умницей, — взмолился он.
Он налил себе в стакан еще немного джина. Теперь, когда они благополучно добрались до Сан-Франциско, он продал машину и готов был всю жизнь прожить в этой солнечной меблированной комнате; он был вполне доволен жизнью, и тем не менее временами на него нападала грусть. Он сам не знал почему. Да, он был всем доволен, даже счастлив: у него теперь была Элина, а на двери красовался вставленный им самим замок с предохранителем, и, однако же, на него порой наваливалась тоска, чуть ли не депрессия.
— Элина, ты должна стараться быть лучше, — сказал он.
Временами нервы у него были до того напряжены, а теснота комнатки, шумы, долетавшие от соседей, и постоянное присутствие дочери, необходимость постоянно заботиться о ней так его угнетали, что он просто не мог сидеть дома. Тогда он совал револьвер в карман и шел на берег океана. Одет он был как все, однако люди часто с любопытством погладывали на него. А он в ответ смотрел на них, показывая, что так просто его не запугаешь; иной раз он даже посылал им этакие полунасмешливые, полувопросительные улыбочки. Он стал замечать, что его все больше и больше тянет вниз, в гавань, где старики торговали дарами моря. Они были такие смиренные, вечно прятали глаза, ничем ему не грозили — они вообще никогда не смотрели ни на него, ни на кого другого. Несмотря на отвратительный запах, Лео иной раз покупал вареных моллюсков или крабов и пытался их есть, полагая, что тем самым докажет сам себе, что у него крепкий желудок и хороший, здоровый, нормальный аппетит.
Затем он взбирался назад по высокому склону и шел в свои меблированные комнаты, остро сознавая, как беззащитен он здесь, на улице, — а что, если ему вдруг станет плохо?.. И он привлечет к себе внимание? Спускаться вниз, на берег океана, — это пожалуйста, а вот возвращаться в меблированные комнаты — это страшно. Все тело его начинало словно гореть — ему казалось, будто от него исходят волны тепла, и он спрашивал себя, не замечает ли этого кто-нибудь еще… Он начал ненавидеть яркое палящее солнце Сан-Франциско, кварталы одинаковых непривлекательных домов — дом за домом, плотно прижатые друг к другу, никаких проулков, куда можно было бы скрыться, если его станут преследовать. На улицах не было деревьев, и от постоянного солнца начинали болеть глаза.
По пути домой он заходил в магазинчики, чтобы купить что-нибудь для Элины — очередную куклу, книжку с картинками, розовую сладкую вату на палочке, которую он победоносно вносил в комнату, а под конец съедал сам, старательно изображая удовольствие: а вдруг Элина все-таки захочет попробовать. Она вообще ела очень мало, а если он ее заставлял, то дело нередко кончалось рвотой. В отчаянии он все перепробовал: и рубленые бифштексы, и хрустящий картофель, и даже вареных крабов, и китайскую кухню, и шоколадки, и апельсины самого яркого, самого пленительного оранжевого цвета, но она любила только молоко, которое он приносил ей в пинтовых пакетах из вощеной бумаги. Он начал добавлять ей в молоко немного джина — по ложечке, а то и больше, чтобы она легче засыпала и не просыпалась от кошмаров.
На улицу он ее не выпускал.
Женщина, у которой он снял комнату, платя понедельно, не знала, что с ним девочка, поэтому было крайне важно, чтобы Элина вела себя тихо.
— Когда меня нет, старайся не ходить по комнате, — наставлял он ее. — А если тебе приснится что-нибудь страшное, постарайся тут же проснуться… Все это очень серьезно, лапочка. Ты же знаешь.
Но вот однажды он заметил у нее на шейке вошь и понял, что надо ее мыть, надо мыть эти свалявшиеся, спутанные черные волосы. Тут произошла беда: мыло попало Элине в глаза, и она завопила от боли.
— Тихо, Элина! Бог ты мой, да тише же! — Он пришел в ужас при мысли, что хозяйка может вызвать полицию. — Постарайся вести себя тихо, Элина! Не то я потеряю терпение…
Крики затихли, перейдя во всхлипыванья. Он вытер ей глаза полотенцем, зашептал, стараясь ее успокоить: — Я больше не буду, лапочка. Я больше не буду мыть тебе головку. Ну, все в порядке, лапочка. Все в порядке.
Итак, он перестал мыть ей голову. Он вообще перестал ее мыть: она ведь не пачкалась. Когда у них вышел последний кусок мыла, он забыл, что надо купить еще. Он и сам был не такой уж грязный, а деньги нужны были на молоко и на спиртное, тем более что сбережения его таяли.