Выздоравливающему Хонде эта бесцеремонность доставляла такую же радость, как и ясное утреннее небо.
Что заставило Хонду возить с собой поминальную табличку с именем Риэ? Он не мог определить это для себя, даже словами Кэйко. Вне всякого сомнения, Риэ всю жизнь была верна мужу, но эта верность была усеяна шипами. Эта бездетная женщина, бывшая рядом, служила воплощением постоянно испытываемого Хондой ощущения, что все в жизни у него идет не так, несчастья Хонды она превращала в собственное счастье, она сразу видела, что представляют собой любовь и нежность, которые Хонда ей изредка выказывал. В их времена совместное путешествие супругов за границу уже стало обычным делом, с деньгами Хонды расходы были просто пустячными, но Риэ упорно отказывалась и даже ругалась с Хондой, когда тот настаивал:
— То Париж, то Лондон, то Венеция — что это вообще такое? Вы собираетесь превратить меня в моем возрасте в посмешище, таская по таким местам.
Тогдашний Хонда, посмейся кто-нибудь над его смиренным желанием, наверное, рассердился бы, но теперь он сомневался, было ли желание, чтобы жена поехала с ним, действительно продиктовано любовью. Приученный к тому, что Риэ всегда принимала любовь мужа с подозрением, Хонда и сам стал сомневаться в своей любви. Подумать, так может быть, планируя такое путешествие, он своей настойчивостью, своим скрывавшим равнодушие пылом, умышленно другим поведением хотел доказать свои добрые намерения, сыграть роль хорошего мужа. Может быть, и само путешествие Хонда хотел сделать тогда чем-то вроде дани их возрасту. Риэ сразу разглядела низменные мотивы его «добрых намерений». Пока она сопротивлялась, выдвигая в качестве предлога свои болезни, преувеличиваемые ею симптомы вскоре превратились в признаки серьезного заболевания. Так в конце концов Риэ добилась своего — путешествие и в самом деле стало невозможным.
Хонда взял с собой поминальную табличку с именем жены — это говорило о том, что после смерти жены он оценил ее прямодушие. Если бы Риэ видела мужа, возившего в чемодане поминальную табличку с ее именем (такое предположение, конечно, невероятно), как бы это ее позабавило. Теперь-то Хонда мог позволить себе любое проявление любви. Он показался бы Риэ новым человеком.
На следующий вечер, после того как они снова вернулись в Рим, Кэйко, словно в компенсацию за то, что выхаживала его в Венеции, привела в удобный номер, который они взяли в гостинице, красивую молодую девушку Цецилию, подобранную тут же на улице, и всю ночь забавлялась с ней на глазах у Хонды. Потом Кэйко сказала:
— Ваш кашель вечером был просто изумителен. Простуда еще не прошла. Вы весь вечер как-то странно кашляли. Это было чудесно: ласкать мраморное тело этой девчушки под ваш старческий кашель. Аккомпанемент лучше всякой музыки, мне казалось, что я занимаюсь этим в роскошной могиле.
— Под кашель мертвеца.
— Да. Я была ровно посредине — между жизнью и смертью. Не говорите, что вы сами не получили удовольствия, — ядовито произнесла Кэйко, намекая на то, что во время ее забав Хонда, не в состоянии сдержаться, в какой-то момент, приподнявшись, коснулся ноги девушки.
В этом путешествии Кэйко научила Хонду играть в карты. Когда они вернулись домой, Кэйко пригласила его к себе на игру в канасту.[10] В гостиной были расставлены четыре карточных стола: шестнадцать гостей после ленча сядут по четыре человека играть.
За столом Хонды были еще Кэйко и две дамы из русских эмигрантов. Одна была того же возраста, что и Хонда, другая — крупная женщина лет пятидесяти.
Печальный осенний день с проливным дождем… Хонда не понимал, почему это Кэйко, которая так любит молодых девушек, приглашает в свой дом одних старух. Мужчин, кроме него, было всего двое — бизнесмен, ведший уединенный образ жизни, и мастер аранжировки цветов.
Хонду удивило, что игравшие с ним за одним столом русские дамы односложно и громко говорили на плохом японском языке, даром что жили в Японии несколько десятков лет. Ленч подали быстро прямо к карточным столам, и они вдруг начали пудриться и подкрашивать губы.
Пожилая дама после смерти мужа, тоже русского белоэмигранта, унаследовала фабрику, единственную в Японии фабрику по производству заграничной косметики, и теперь управляла ей; она была прижимиста, но на себя денег не жалела: когда во время поездки в Осаку у нее случилось расстройство желудка, ей показалось неудобным часто пользоваться туалетом на рейсовом самолете, поэтому она зафрахтовала отдельный самолет, вернулась в Токио и отправилась в известную ей клинику.
Седые волосы, окрашенные в каштановый цвет, платье цвета темной бирюзы, накинутый сверху кардиган с блестками, ожерелье из слишком крупных жемчужин — спина у нее уже согнулась, но пальцы, державшие помаду, явно были сильными: под их нажимом морщинистая нижняя губа сдвигалась в сторону. Галина, так ее звали, мастерски играла в карты.
Темой всех ее разговоров была смерть: «Я умру, умру. Может, это моя последняя игра, до следующей встречи за картами я, наверное, не доживу», — говорила она, ожидая, что присутствующие громко станут протестовать.
По итальянским карточным столикам из наборного дерева был рассыпан тонкий карточный узор, глянец карт бил по глазам, и в нем, словно поплавок, отражался янтарный цвет камня «тигровый глаз», оправленного в перстень пожилой дамы, — ее пальцы опирались на лакированную поверхность столика. Иногда она нервно барабанила ими по столу — белыми, как брюхо молодой акулы, покрытыми старческими пятнами пальцами с ногтями, окрашенными в ярко-красный цвет.
Кэйко тщательно перетасовала две колоды карт, движения ее рук были почти профессиональны, карты элегантно ложились веером. Раздав каждому по одиннадцать карт, оставшиеся она положила на стол рубашкой кверху, открыв и поместив рядом самую верхнюю карту — это оказалась кричаще-красная тройка бубен, Хонде издалека ромбики на карте на миг представились тремя кровавыми родинками. Со всех столов раздавались типичные для карточной игры взрывы смеха, вздохи, возгласы удивления. Здесь старики могли позволить себе самодовольную улыбку, тревогу, подозрительность, подобное проявление чувств напоминало ночь в зоопарке. Из клеток, из вольеров летят смех и бессмысленные вопли.
— Вы ходите?
— Я пас.
— Канасты еще ни у кого нет, так ведь?
— Выдай я слишком быстро, вы на меня рассердитесь…
— Эта дама прекрасно танцует, даже этот дикарский го-го.[11]
— Я еще в их клубах не бывала.
— А я один раз была. Там все похожи на ненормальных. Посмотрите на американские танцы, они такие же.
— А я люблю танго.
— Да, то, что танцевали раньше.
— И вальс, и танго.
— Раньше в них чувствовалась элегантность. А теперь как пугала. Мужчины и женщины одеты одинаково. И цвет одежды, как это, рагда?
— Рагда?
— Ну, она еще на небе. Такое разноцветное на небе.
— Наверное, радуга?
— Точно, радуга. Что мужчины, что женщины — все как радуга.
— Но это, наверное, красиво?
— И все равно они как животные. Радужные животные.
— Радужные животные…
— Ах, мне уже недолго осталось. Пока я еще жива, мне так хочется хоть один раз набрать все очки. У меня только одно желание. Госпожа Хисамацу, это моя последняя в жизни игра.
— Опять? Да, перестаньте же, Галина.
Этот странный разговор неожиданно напомнил Хонде, который совсем не набрал карт, его пробуждение по утрам.
После семидесяти, открывая утром глаза, он прежде всего видел лицо смерти. Почувствовав утро в слабом, просачивающемся сквозь сёдзи[12] свете, Хонда просыпался, задыхаясь от скопившейся в горле мокроты. Ночью она скапливалась в месте сужения этой красной сточной канавы и словно затвердевала. Потом в какой-то момент, казалось, кто-то, намотав вату на конец палочки, заботливо извлекал ее оттуда.
И сегодня утром о том, что он жив, Хонду прежде всего известил этот похожий на трепанга комок в горле. Он же сразу дал знать, что Хонда еще может умереть именно потому, что пока еще жив…
Когда-то у Хонды была привычка, проснувшись, подолгу мечтать в постели. Он, как корова жвачку, подолгу пережевывал свои сны.
Его сны были приятнее, красочнее, намного радостнее, чем жизнь. Он стал часто видеть во сне детство и отрочество. Один сон напомнил ему вкус оладий, которые как-то снежным днем во времена его юности приготовила ему мать.
Почему ему так запомнился столь незначительный эпизод? Хонда не мог постичь глубины своих воспоминаний: то был лишенный особого смысла эпизод, который его память за эти полвека извлекала несколько сотен раз.
В подвергнувшемся перестройкам доме прежняя столовая не сохранилась. И все-таки Хонда помнил, как в пятом классе школы Гакусюин, скорее всего в субботу, они вдвоем с товарищем были по учебным делам на квартире одного из учителей, который жил на территории школы, домой он возвращался под зарядившим снегом, без зонта, и очень проголодался.