Ради Господа Бога.
В школе всегда много молились и пели. И однако мы никогда не пытались обращаться к самому Богу. Для этого он был слишком близок к Билю, или ректору воспитательного дома, или управляющему интерната Химмельбьергхус, слишком близок, чтобы мы могли ему молиться.
Молиться – это значит признаться в чем-то, признаться, что тебе нужна помощь. Мы боялись, что любое признание, в том числе и признание Богу, может осложнить наше положение и быть использовано против нас.
* * *
Грундтвиг писал, что день создан для подвигов, а сумерки для отдыха и что поэтому следует быть точным.
Поскольку само время является таким точным, люди тоже должны быть точными, в этом и был смысл; точность – это, возможно, самое важное свойство вселенной. На утреннее пение следовало приходить точно вовремя и следовало вести себя совершенно тихо. Безупречное время и безупречная тишина. К этой цели стремились. Чтобы приблизиться к этой цели, следовало трудиться, а чтобы успехи в труде были лучше, использовалось наказание.
Все пытались быть абсолютно точными, потому что время и сам мир были таковыми. Всю свою юность ты пытался добиться этого – и все-таки не мог и уже совсем готов был сдаться. Да к тому же они ведь так и не смогли сконструировать совершенно точные часы. Они так и не смогли доказать, что само время регулярно.
Строго говоря, они сами не смогли быть совершенно точными. И так и не смогли доказать, что мир точен.
В течение первой недели Август ночевал в изоляторе, потом его перевели ко мне в комнату. С тех пор как исключили Йеса Йессена, я жил один.
Однажды в «Сухую корку» привезли лису, она прожила там несколько месяцев. Она понадобилась для уроков природоведения, и ее на время взяли в зоопарке Свиннинге. Бывало, что мы с Хумлумом приходили к ее клетке. Она нас не видела. Безостановочно расхаживая взад и вперед вдоль ограды, она смотрела сквозь нас – куда-то на волю. Ее нетрудно было понять – смертельное отчаяние от нахождения в этом закутке нашло выражение в постоянном, размеренном, ритмичном и монотонном движении.
Август был словно та лиса.
В девять часов ему давали лекарство – приходил Флаккедам с двумя таблетками нитразепама, следил, как Август запивает их стаканом воды, а потом, засунув ему в рот палец, проверял, не спрятал ли тот таблетки под языком.
Обычно проходило три четверти часа, пока они не начинали действовать. Все это время он был очень беспокоен, ходил взад и вперед по комнате, а того, что ему говорили, не слышал. Постепенно он начинал ходить медленнее, наконец ему приходилось ложиться, и он засыпал, так и не сказав ни слова.
Я смог достучаться до него, когда понял, что ключом к нему являются его движения.
На третий день я начал ходить рядом с ним вдоль кровати и мимо двери, вдоль второй кровати, мимо раковины, мимо окна, мимо шкафа и снова по кругу, я все ходил и ходил, даже после того, как он попытался избавиться от меня,- и хотя он смотрел мимо меня, как та лиса. В какое-то мгновение, незадолго до того, как он свалился, я достучался до него. К этому времени я вобрал в себя его беспокойство, и он привык ко мне, а лекарство притупило нервное возбуждение.
Во всем этом не было ничего личного с моей стороны – я ничего не был ему должен. Но его отдали на мое попечение: никто ничего прямо не сказал, но его как-то соединили со мной. Если он выдержит все это и сможет остаться в школе – хотя бы какое-то время,- это будет нам обоим на пользу.
Перед шестой ночью, за несколько минут до того как заснуть, он показал мне рисунок. Он хранил его сложенным на животе, я уже давно его заметил, но не стал задавать никаких вопросов. Теперь он сам показал мне его.
Он вытащил его и развернул, это был рисунок на большом листе белой бумаги, из тех, что не разрешается выносить из художественного класса.
Рисунок был сделан карандашом, это было даже несколько рисунков со связанным сюжетом: два маленьких человечка перемещались с картинки на картинку, словно в комиксах,- они представляли собой цепь насилия.
На рисунках было изображено, как застрелили нескольких человек, в том числе мужчину и женщину, в какой-то комнате, может быть, это была гостиная, может быть, класс.
Конечно же, на это было тяжело смотреть, но нарисованное им, каким бы это невероятным ни казалось, было лучше действительности – значит, не во всем он был безнадежен.
Он хотел снова начать ходить по комнате, но таблетки уже начинали действовать на него.
– Мне не дали ни одной звездочки, – сказал он.
Эти звездочки из золотой бумаги Карин Эре наклеивала на рисунки, оценивая их качество. Некоторые ученики не получали ни одной звездочки. Многие получали одну, кое-кто – две. Лишь единицы добивались трех звездочек. Если ты получал три звездочки три раза, то кроме почета тебе полагался мешочек из коричневой бумаги с фруктами. За те два года, что действовала эта система, только Райнер Грастен, который позднее стал известным кинорежиссером, заработал фрукты, да и то только один раз.
Август уже улегся на кровать, он дрожал, я пытался понять его: почему ему это так важно,- но объяснения этому не было.
– Я закоренелый преступник,- сказал он,- так сказали полицейские.
– Они всегда так говорят,- сказал я,- это обычное дело, обо мне тоже так всегда говорили.
Я не стал касаться того, в чем же состояло его преступление.
– А психологи говорят, что у меня пропала память,- сказал он.
Я спросил его, как ему самому кажется, но на это он ничего не ответил.
– Попробуй заполнить фон,- сказал я.- Карин Эре не нравится пустой фон. Когда ты закончил рисунок, не должно оставаться слишком много белых мест.
Школа представляла собой пятиэтажное здание с мансардой, которое находилось между двумя заасфальтированными дворами. В северном дворе ученики проводили перемены, за двором находился жилой корпус. В южный двор ученикам заходить не разрешалось: там стояли машины учителей и гостей, туда доставляли продукты.
Вокруг был парк, по краям которого стояли дома учителей. На юге, по другую сторону ворот, начинался Копенгаген.
В северном дворе на асфальте были проведены две красные черты: одна отмечала полосу шириной десять метров перед входной дверью, другая делила двор пополам.
Последняя являлась частью разметки спортивного поля, но кроме этого использовалась для того, чтобы разделять учеников, которым запрещалось разговаривать друг с другом. Им не давали возможности встречаться на переменах, выделяя каждому из них свою половину двора,- так дежурному учителю было легче следить, чтобы они держались друг от друга подальше.
По десятиметровой полосе перед единственным выходом из двора никому нельзя было ходить. Покидать двор на перемене запрещалось. Любой, кто все-таки попытался бы этот запрет нарушить, должен был пересечь совершенно пустой участок – и его обязательно бы заметил дежурный учитель.
Здание школы разделяло эти два двора. На переменах было запрещено находиться в здании. И одновременно не разрешалось уходить из северного двора.
На следующий день после того, как Август показал мне рисунок, на большой перемене ко мне подошла Катарина,- до этого момента мы избегали друг друга во дворе, где так много людей могли видеть нас,- теперь она подошла вплотную ко мне.
– Спустись вниз в половину, – сказала она, – в спортивный зал, я хочу показать тебе кое-что в южном дворе.
– Это же посреди урока,- сказал я.
– В зале никого не будет.
Она стояла боком ко мне, так, чтобы не было заметно, что мы говорим.
– Дверь в коридор на первый этаж, – сказал я. – Она закрыта.
– На следующем уроке привозят молоко, ее откроют.
Прозвенел звонок, Флаэ Биль, брат Биля, был дежурным, он стал оглядываться по сторонам, и нам пришлось разойтись.
На ней был голубой свитер. Волосы исчезали в воротнике. Должно быть, она натянула свитер на голову, и волосы остались под ним. Она их не стала вытаскивать, а лишь слегка высвободила. Между свитером и волосами виднелась ее шея. Такая белая – на улице было холодно.
В течение двух недель, что я видел ее только на расстоянии, за исключением того случая на лестнице, мне снился один и тот же сон. Снился он мне по ночам, но тогда, когда я не спал еще по-настоящему.
Он приходил сразу же после того, как успокаивался Август, и до того, как я сам окончательно засыпал. В этом сне я видел лес, довольно темный, очень холодный, совсем пустынный, там ничего нельзя было найти съедобного. И все-таки я знал, что все будет хорошо, у меня был с собой спальный мешок и водонепроницаемая подстилка, или скорее даже плащ. Становилось поздно, я расстелил свой плащ.
И тут появилась девочка. Она была одна, ей было холодно. Я помахал ей на расстоянии, чтобы она не испугалась. Я видел ее очень четко, и все же не было понятно, кто она, было бы даже слишком, если бы она оказалась кем-то определенным.