О чем я говорить буду?
Я съел хот-дог и прогулялся до пристани, прямо напротив гостиницы.
Рассудок мой и тело отнюдь не развлекались.
Хот-дог на середине стал совсем неинтересный.
На пристани обнаружились дрозды и сухогруз под панамским флагом. То есть это я решил, что они дрозды — может, они были вороны. Сквозь боль и марево подъема-после-тяжелой-ночи-пьянства мне они виделись воронами.
Но и в похмелье на судне значилось «Панама», так что птиц я буду называть воронами, и, пожалуйста, представляйте себе ворон всякий раз, когда я говорю «вороны».
Про дроздов забудьте.
Я вдруг понял, что, если укушу этот хот-дог еще раз, — быть беде. Кому охота блевать перед панамским кораблем, который тихим утром бросил якорь на Аляске, да еще когда на тебя таращится стая ворон, — а может, их мой хот-дог интересовал?
Если б меня вырвало, они б, наверное, дали деру. Аляска громадная, они без труда нашли бы, где жить своей жизнью дальше. Аляска такая громадная, что они могли бы разлететься и никогда больше не увидеться, вообще ни одной вороны больше не встретить — разве что собственное отражение в воде.
Я размахнулся огрызком хот-дога и метнул его воронам.
Они очень внимательно его рассмотрели, а потом одна рискнула. Есть чем занять похмелье до интервью. Я смотрел на ворон и хот-договую булку.
Обычно читаешь не такие путевые заметки об Аляске, и вообще, где я раздобыл хот-дог? — недоумевают некоторые из вас. Хот-дог с Аляской как-то не ассоциируется. Медведи, горы, эскимосы — это да, а хот-дог с горчицей и кетчупом — нет.
Я его раздобыл где-то в городе.
Не так уж это было сложно.
Вот, а попытаться его съесть — другое дело.
Мне надоело смотреть, как вороны смотрят на хот-договую булку, и я опять взглянул на корабль — убедиться, что не перепутал Швейцарию с Панамой.
Вполне себе Панама, а одна ворона держала булку во рту. Я думаю, то была ее первая булка в жизни, потому что ворона не знала, как с ней поступить. Стояла, нелепая такая, а хот-договая булка торчала из клюва, будто крохотная шлюпка.
Остальные вороны тоже стояли как зачарованные.
— Вот затем я и на Аляске, — сказал я себе. — Посмотреть на ворону, у которой хот-договая булка торчит из клюва, будто шлюпка.
Я прошел на автостоянку, разогнав ворон, и хот-договая булка улетела с ними, а я взял горсть снега с капота и свирепо растер лицо.
До интервью оставалось всего ничего, надо оклематься.
Может, расскажу репортеру про ворон и мою хот-договую булку. Полезно, чтобы растопить лед и перевести интервью в легкомысленное русло.
Так я и сделал.
Интересно, что он подумал.
Я ожил, рассказывая про ворон с булкой, и, наверное, немного чересчур жестикулировал. Господи, кошмарное же похмелье было. Я дважды, рассказывая, вставал из-за стола, где мы сидели, только познакомившись, и воодушевленно махал руками.
Интересно, что он написал.
Самолет в Анкоридж летел, кажется, вечность.
Полеты с похмельем — в моем «топ-40» худших вещей в жизни.
Центральная нервная система в прямой конфронтации со скоростью и ревом самолета. Все равно как хирург меня оперирует: я еще в сознании, а он стоит со скальпелем в одной руке и учебником в другой, и беспрестанно твердит:
— Надо было прилежнее учиться. — И тут в операционную врывается его мамаша, вырядившаяся на огород, подходит, заглядывает в дыру у меня в животе и давай орать на врача:
— И зачем только я деньги тратила, тебя в медицинскую школу отправляла! — А потом, ткнув в сторону меня: — Ты глянь на эту дыру! И что теперь? Хотела бы я знать, как ты на этот раз выпутаешься!
Она придвигает стул прямо к дыре у меня в животе.
— Ладно, умник, — говорит она сыну. — Дальше-то что делать?
6 февраля 1982 года закончилось.
А в этой фразе я опять живу в странном доме в Беркли, где повесилась женщина. Вообще-то я сижу тут в гостиной, прошло девять дней февраля, сегодня пятнадцатое.
Что случилось?
Ну, случилось то, что порою мы над своими жизнями не властны. Я планировал остаться в гостинице в японском квартале, закончить книгу, потом уехать в Чикаго, вернуться в Сан-Франциско, сделать тут кое-что и отправиться в Денвер, провести несколько дней в Боулдере, Колорадо, а уж затем улететь на всю весну в Монтану.
А я говорил, что дом очень старый — высокие потолки и темнодеревянный интерьер? Деревянный дом в классическом смысле описания деревянного дома, и домашние тени живут здесь давным-давно, тени с самого начала, и потом десятилетия теней, что подселялись к первым теням, копились, и сегодняшний день добавил теней — понедельник, 15 февраля 1982 года.
Послезавтра, в среду, я уезжаю в Чикаго, но сегодня сомнения и влечения жизни вернули меня сюда.
Может, расскажу, что делал с тех пор, как девять дней назад я прервал или мне прервали написание этой книги, потому что книга эта — календарь странствия одного человека за несколько месяцев жизни.
Мне бы не помешал другой календарь, чтоб аккуратно расписать прошлую неделю. Наверное, это не очень важно, хотя я бы не прочь выяснить, в какой день перестал писать. Нет, не какого числа. Число я знаю — 6 февраля, но в субботу или в воскресенье? Вот в этом я не уверен, и в какой день — вскоре после того, как перестал писать, — я сюда вернулся?
Тут я, очевидно, не специалист.
Я считал по пальцам, каждый палец — день, но все как-то запутал, хотя это наверняка невозможно. Кажется, меня сбила попытка соотнести день, когда я перестал писать, с днем, когда сюда возвратился. Не знаю, почему так путано вышло, — а вот же. Надеюсь, это не моя нынешняя способность принимать решения так негативно отражается. Хоть что-нибудь я вообще делаю правильно?
Я не планировал возвращаться в этот дом в Беркли — никогда. Предполагалось, что он из моей жизни уйдет. Я займусь другим, поживу еще где-нибудь, буду спать в новых постелях.
Но все обернулось иначе.
Я решил сюда вернуться по пяти или шести причинам. А интересна только одна. Я почувствовал, что мне нужно еще побыть в атмосфере этого дома. Лучше узнать его роль в вечности.
И вот я здесь, сплю наверху, в постели, где когда-то спала она, брожу по дому среди антиквариата и барахла. Снаружи ливень, устраивается дневная зимняя буря. Куда ни глянь, дом полон призрачных расселин темноты. Каньоны ностальгии и воспоминаний о дождливых вечерах.
Я сижу в… наверное, можно сказать, кабинете или небольшой гостиной. Не знаю, как описать. Через прихожую вообще-то есть официальная гостиная, к ней примыкает столовая, оттуда — дверь в кухню.
И все комнаты по-зимнему-ранне-вечерне-дождливо сумрачны.
Думаю, вот эта комната, где я сижу и пищу под затененной лампой, должна быть кабинетом. Не представляю, чем еще она может быть. В доме она единственная освещена, и на свет все равно посягают тени.
Они так близко — ошибись хоть капельку свет, и дождливые тени этой зимы мгновенно захватят всю комнату, уволокут к остальному дому.
Почему я девять дней добирался назад, к этой книге? Может, надо было остаться в гостинице, не приезжать сюда, в какой бы день я ни приехал, в день, что я и вспоминаю-то под сомнением? Воскресенье или понедельник?
Я, кажется, уверен, что был здесь во вторник, но окажись я в суде под присягой — какой бы я день назвал?
МЕСТО ДЕЙСТВИЯ: Зал судебных заседаний
Я даю показания под присягой. Судье не нравлюсь. Если мою вину докажут, он с радостью приговорит меня к пожизненному без малейшего шанса на досрочное освобождение. Я обвиняюсь в том, что не знаю, в какой день недели бросил писать эту книгу. Я также обвиняюсь в том, что не знаю, в какой день сюда переехал. Процесс получил широкую огласку. Выбор присяжных оказался затруднителен. Говоря хронологически, масса людей, преданных времени и зависимых от него, считают меня монстром в человеческом облике.
Тут есть люди, которые полагают, что время — это их дело.
Они хотят, чтобы я легко не отделался, чтоб меня приговорили.
Пара человек за меня вступились, но у них репутация негодных людишек, и спровоцировать общественный протест им явно не удалось. Им непросто вовремя что-то завершать или куда-то попадать, так что на их поддержку рассчитывать не приходится.
Мой адвокат только закончил юридический факультет, по успеваемости — последний в группе. Считалось чудом, что его допустили в коллегию, поскольку и в свободное время, и на работе он сильно любит выпить. Другие адвокаты часто шутили — мол, это, наверное, единственная его коллегия за последние годы, где коллеги не закладывают за воротник.
Да нет, я не осуждаю его за пьянство. Я бы на его месте, вероятно, тоже пил. Муки его физических терзаний любого до пьянства доведут. Сейчас я в них углубляться не хочу, поскольку даю показания, меня допрашивает крайне опытный прокурор, чей отец, по стечению обстоятельств, — владелец календарной фабрики и пятизвездочной сети мастерских по ремонту часов. Но, прежде чем перейти к процессу, я скажу об адвокате еще кое-что.