— Не может быть!
— Она тебя ждет.
— Зачем?
— Она хочет узнать тебя ближе. Намедни ты так быстро ушел. Кстати, ты знаешь, чем кончилась пьеса? Брак Павла и Веры не состоялся.
— Я словно чувствовал, — крикнул Подколзин. — А ты еще обещал хэппи-энд.
— И я был прав. Когда ты ушел, выяснилось, что Петр и Павел любят друг друга.
— Не может быть!
— Но мало того. Не только юношам — Вере с Надеждой тоже открылось взаимное чувство.
— Не может быть!
— Да почему же? Совсем одичал в своем «Дорожнике». Жизнь прогрессирует. Вера соединилась с Надей, а Павел соединился с Петром.
— Могу представить, какой был успех.
— Смеешься? Пьеса шлепнулась с треском. Думаю, автор тебя не забудет.
— Меня?
— А кого же, хотел бы я знать? Ты же назвал пьесу латентной. Публика об этом узнала.
— Я ее так назвал?
— А кто же? Надо следить за собой, мой друг, если не хочешь убить человека. Слово Подколзина слишком весомо.
— Латентна… — пробормотал Подколзин, водворяя на место дерзкую прядь, среагировавшую на мудреное слово.
— Именно так, — кивнул Яков Дьяков, привычно взяв в руки бывший смычок и взмахнув им, как дирижерской палочкой. — Что и говорить, ты умеешь найти подходящее словцо. Однако же, бог с ним, неудачником. Речь о тебе. Ты должен, Подколзин, покинуть свой дом на Разгуляе. Это убежище ненадежно. Тебя там разыщут в мгновение ока. А это было бы преждевременно. Момент истины еще не настал.
— Куда же мне деться? — спросил Подколзин.
— Нет ли какой влюбленной дамы, готовой укрыть тебя на недельку? — задумчиво спросил Яков Дьяков.
— Зачем спрашивать? Ведь знаешь, что нет, — с усилием отозвался Подколзин.
— Жаль. Вот когда бы сгодилась Тася.
— Не напоминай мне о ней.
— Не буду. Что же делать, Подколзин? Велика Москва, а отступать тебе некуда. — Дьяков печально развел руками. — Стало быть, остается дядя.
— Только не он! — крикнул Подколзин.
— Выхода нет, — отрезал Дьяков. — Либо ты спишь в своей постели, либо принадлежишь человечеству. Слушай меня и повинуйся. Вспомни, что ты миссионер. Миссионерам всегда доставалось.
— Конечно, он примет меня с восторгом, — с горькой усмешкой сказал Подколзин, — особенно, если приду с бутылкой. Кто ему поставит бутылку, тот главный для него человек. И беспринципен и бездуховен. Лексика у него ужасающая.
— Что делать, что делать, надо терпеть, — сочувственно вздохнул Яков Дьяков, похлопывая его деревяшкой, знававшей лучшие времена. — Адрес дяди оставишь мне и более никому на свете. Теперь же внутренне подтянись. Мы отправляемся к Кларе Васильевне.
День был улыбчив и лучист. Неторопливо прошли по Яузскому, двигаясь к Покровским Воротам, потом миновали Чистопрудный и погрузились в чрево метро, чтобы проследовать на Пречистенку.
— Только не распускай язык, — озабоченно внушал Яков Дьяков. — Ни звука лишнего. Улыбайся. Желательно — умно. Со значением. А отвечай возможно короче. Два-три словечка, и хватит с тебя.
— Хватит ли ей? — спросил Подколзин.
— Она будет говорить сама. Тебе же я, кажется, дал понять — слово Подколзина на вес злата. Молчи, скрывайся и таи. Несказанное она домыслит.
Подколзин мечтательно произнес:
— Если б мы шли сейчас к Глафире…
— Далась же тебе эта Глафира! — Дьяков покачал головой. — Просто навязчивая идея. Такой завоеватель, как ты, должен думать не о цветах удовольствия, а о крутых ступенях славы. Прислушивайся к трубе судьбы, а не к девичьему бубенчику. Все мысли — только о Кларе Васильевне. Кстати, коль речь зашла о цветах, купи их у этого южного парня и с должным волнением ей вручи. Будь бережен, трепетен и богомолен. По отношению к миропорядку, наоборот — озабочен и сумеречен.
— Нетрудно, — понуро заметил Подколзин.
— Только, пожалуйста, не перебарщивай. Боль за вселенную это не флюс, не изжога и не вечный колит. Видишь подобного индивида, и хочется бежать врассыпную.
— Конечно, имеешь в виду меня? — Подколзин страдальчески ощетинился.
— Я просто хочу тебе напомнить, что грусть мыслителя обаятельна. Ты должен ее околдовать. Но книги ты ей не обещай. Тебя она может получить, а книгу — ни-ни. Стой, как утес.
— Что это значит — «меня получить»? Похоже, что ты мною торгуешь?
— Естественно, — сказал Яков Дьяков. — Твоим именем, твоею загадкой. Но в некоторых исключительных случаях в ход могут пойти и твои чресла.
— Ну, это слишком! — крикнул Подколзин. — Если бы речь шла о Глафире…
Дьяков вздохнул:
— Какая разница — Глафира или Клара Васильевна? Все женщины схожи между собой. Те же ланиты, перси и лядви. А главное — женская биография значит не меньше, чем красота. Подколзин, женская биография — сильнейшая эрогенная зона. Что заставило юного Васю Розанова отдаться Аполинарии Сусловой, которой годился он в сыновья? В немалой мере то обстоятельство, что Достоевский дарил ее страстью. И кто ведает, стал ли бы Вася Василием, впоследствии — властителем дум, кабы не породнился с гением чрез ласку его бывшей подруги? Вспомни, Подколзин, что Клара Васильевна при всем ее внешнем академизме напутствовала весь авангард, абстракцию, абсурд, а затем и нашу новейшую натуральность. Все знаменитые представители всех направлений и течений в свой час получили зеленый свет. Ничто не сравнится с ее сейсмичностью, никто так не чувствует злобы дня. Она — хранительница святынь, но это она благословила ниспровержение всех табу. Когда б не ее авторитет, инцест, содомия и педофилия, очень возможно, до сей поры ютились бы на задворках словесности. Радуйся, что она обратила свой взор на тебя, отзовись фортуне. С удачей разминуться несложно, если ты лох или лопух. И помни, кто хочет стать сенсацией, должен соблюдать ритуал.
Некоторое время шли молча. Тоска непреходящей обиды, казалось бы, навеки застывшая на длинном и узком лице Подколзина, ушла, и вместо нее обозначилось выражение полнейшей растерянности.
— Ты полагаешь, что я могу остаться с нею наедине? — спросил он, затравленно озираясь.
— Не исключено, — сказал Дьяков.
— Что же я должен ей сказать?
— Не говори ничего о «Кнуте». Скажи ей, что ты давно следишь за ее царственным полетом. И пусть она выпита до дна, но ты надеешься, что на донышке еще осталась заветная капелька, предназначенная для тебя одного. Вспомни хоть те вдохновенные речи, которые ты адресовал осенней даме в «Московском дорожнике».
— Ее от моих речей тошнило, — сказал Подколзин.
— Теперь не стошнило бы. Теперь твое каждое слово — смарагд. Ну вот, мы пришли, возьми себя в руки.
— И все ж, не бросай меня одного, — жалобно попросил Подколзин.
— Георгий, не валяй дурака. В конце концов, кто из нас Победоносец? Я не могу всегда жить рядом. Не будь ребенком. Я ведь не вечен. И что от тебя, в конце концов, требуется? Смотреть на нее и дышать тяжело.
Дьяков вновь обозрел Подколзина, критически покачал головой и позвонил. Дверь отворилась. Пред ними стояла Клара Васильевна. Мгновенно повлажневшей ладонью Подколзин торопливо пригладил темно-соломенные пряди и медленно протянул цветы. Клара Васильевна их взяла и прошуршала с легкой улыбкой: «Рада принять у себя Подколзина». В прихожей Подколзин сделал попытку снять туфли, но хозяйка сказала, сделав остерегающий жест:
— Не нужно, нет. Не снимайте обуви. В костюме и тапках мужчина не смотрится. Он уже не вполне мужчина.
После чего пригласила в гостиную.
Яков Дьяков не мог не заметить, что облик ее претерпел изменения. На ней нынче было платье с блестками. Оно обтягивало фигуру, подчеркивая ее худощавость. Хозяйка квартиры казалась схожей с рыбой в золотой чешуе. На тонких запястьях были браслеты. Не было строгого пучка, черепаховый андалузский гребень покоился, верно, в одной из шкатулок, и волосы падали на плеча. Впрочем, испанские мотивы сохранялись в колористической гамме — стены, шторы, обивка на креслах и ложе, видневшееся за дверью, распахнутой в соседнюю комнату, — все было гранатового цвета, душного, жгучего, пиренейского.
За кофе с бисквитом она сказала:
— Итак, вы вчерашней пьесы не приняли.
Подколзин промолчал и, насупившись, стал разглядывать фотографии, обильно развешанные на стенах.
Дьяков сказал:
— Георгий Гурыч не раз и не два мне говорил, что оргиастический реализм себя исчерпал бесповоротно.
Клара Васильевна кивнула:
— Да, пожалуй, что так и есть. Кто-то, читавший ранее пьесу, мне говорил, что она обещает некую новую гармонию. Видимо, ему показалось, что после трагической черноты конца столетья в ней есть надежда. Но эта полоска света хрупка, так неуверенна, так латентна. Да, вы сумели определить ее корневую несостоятельность. Все это грустно и закономерно — болезнь эстетического процесса не может быть исцелена одним взмахом. Она сперва погружается в длительный, протяженный анабиоз. Латентность! Да, вы отыскали слово. Возможно, дефиниция ваша не всеми была адекватно понята, но это уже не ваша проблема.